Письмо президенту
Шрифт:
Однако только я услышал, что мне предложена помощь всесильного Комитета, то даже не стал размышлять о цене, хотя, конечно, не сомневался, что с такой артиллерией опубликовать можно, действительно, многое. Для меня писатель, которому помогает КГБ, уже не писатель, да и вообще никто. Поэтому сказал: «Вы знаете, я в этой жизни не тороплюсь. Пусть все идет своим чередом. Я подожду, когда издатели мне сами предложат, а там уже решу - как себя вести». Здесь разговор передними колесами погряз в колее и начал буксовать вокруг его попыток убедить меня, что его помощь - это просто помощь читателя, небезразличного к судьбе современной литературы и желающего, чтобы новые имена, которых читатель ждет и ищет, наконец, появились. Очевидно, такова была диспозиция разговора - заставить меня принять помощь, стать другом, а затем уже на совсем иных основаниях продолжить наступление. Но тебе я могу сказать без всякого смущения, что в мои 33, когда уже были написаны и Вечный жид, и Василий Васильевич, и даже Момемуры, купить меня посулами было невозможно.
И как только он понял, что жертва ладьи не принята, интонация сразу поменялась. Теперь он несколько меланхолично стал размышлять о том, что такое судьба писателя, и что написать талантливое произведение - только часть писательской задачи, а вторая - и не менее важная, - это свое произведение опубликовать. И - продолжал он - примеры того, как талантливые люди ломаются под грузом безвестности, безденежья и оторванности от настоящей жизни, многочисленны и печальны. Такие люди начинают метаться, совершать ошибки, очень часто непоправимые и легко становятся игрушкой в чужих руках. А здесь кончается литература и начинается политика, причем, враждебная по отношению к нашей культуре, а все разговоры о свободе и прочем - лишь фиговый листок. «Вот, Михаил Юрьевич, в вашей среде принято считать, что КГБ ведет борьбу с литературой. Мол, мы не допускаем до читателя произведения Мандельштама, Ахматовой и других значительных поэтов. На самом деле это не так. Не желают их публикаций именно писатели, занимающие важные позиции в Союзе писателей, они просто стоят насмерть, в то время как наше желание помочь очень часто натыкается на, без преувеличения, гранитную стену. Вы скажете, но вы же арестовываете присланные из-за рубежа издания Мандельштама и даже сажаете их распространителей в тюрьму? Я же отвечу, не надо подтасовывать факты. Никто никогда не арестовывал книг Мандельштама и не предъявлял претензий их читателям. Но откройте американское издание Мандельштама, и вы найдете в нем предисловие Струве, в котором есть достаточно определенные высказывания откровенно враждебного, подрывного толка по отношению к советской культуре, и только эти высказывания заставляют нас забирать эту книгу. Не можем же мы вырезать предисловие, а сами стихи оставлять? Поэтому имеет смысл не обобщать. Да, так же бывает и с отдельными писателями, произведение замечательное, а несколько высказываний делают его непечатным. Конечно, нашим старперам из Союза писателей все равно, а нам не все равно - мы хотели бы, чтобы талантливые умные произведения доходили до читателя».
Я не буду сейчас рассказывать о своих ответах, хотя они, возможно, небезынтересны для тебя, скажу об этом после, тем более, что именно на теме писательской судьбы твой коллега перешел к тому, зачем я, собственно говоря, и был вызван на беседу - к моему участию в журнале Литературный «А-Я». Да, я забыл упомянуть еще об одном козыре, которым он, должен признать, очень умело пользовался. Он постоянно ссылался на моих знакомых и разговоры с ними, и цитировал их, причем довольно точно и без иронической интонации, чем вызывал у меня, конечно, оторопь. Я безусловно, подозревал, что твои коллеги могут подслушивать телефонные разговоры, это понятно, но он цитировал высказывания из очных бесед, в Москве и Ленинграде, и я каждый раз с изумлением замолкал, пытаясь понять, каким образом он мог знать, что мне сказал Алик Сидоров или Дмитрий Александрович Пригов, если мы были, были - я пытался быстрее вспомнить, где мы были, каким образом мог быть закреплен микрофон, и не мог, конечно, сообразить.
Я понимал, зачем эта демонстрация всесильности КГБ, которое знает обо мне больше, чем знаю я сам, - чтобы я привыкал к мысли, что скрывать что-либо бессмысленно. И далее начались действительно неприятные вопросы. По нашим сведеньям вы - редактор А-Я, наряду с тем, кто назван в журнале Алексеем Алексеевым, а на самом деле, как всем известно, это - Алик Сидоров, ваш близкий приятель, и он, готовя журнал, конечно, не случайно постоянно приезжал к вам в Ленинград, в квартиру на Искровском, а вы ездили к нему. Насколько я понимаю, вы обсуждали содержание и состав первого номера, и нисколько не удивлен, что ваша статья - первая в номере, по сути дела это манифест, статья носит программный характер. Более того, в этом же номере еще несколько ваших материалов, в частности статья о Борисе Кудрякове. Вы понимаете, что в журнале достаточно материалов, чтобы инкриминировать вам антисоветскую агитацию и пропаганду, вот, например… и далее шел анализ того или иного высказывания из той или иной статьи номера. Самое главное, это я понял почти сразу, что при всей моей уверенности (а точнее самоуверенности) в неподкупности, меня твой паренек из педвуза купил, да еще задешево: тем, что он начал беседу с моих романов, грассируя своей симпатией ко мне, осведомленностью в моем творчестве и прочей заранее подготовленной лестью, он заставил меня принять тон трезвой мужской откровенности; и в тот самый момент, когда мне понадобилась холодность и отстраненность, ее у меня не было, так как я уже обменял ее на сочувственное внимание и похвалы в мой адрес.
Но делать было нечего. Вы знаете, эта тема, которая все-таки вызывает у меня недоумение - кто я: свидетель или обвиняемый, а это принципиальная разница: как свидетель я обязан давать показания, но строго по делу, а как обвиняемый - нет, так как имею право не свидетельствовать против себя. Ты думаешь, этой фразой из Альбрехта я пресек напор твоего сослуживца относительно меня, Алика, А-Я и прочего? Ничего подобного, я все упустил, я был уже на дружеской ноге с Женей Луниным-Лукиным и вел с ним непринужденный интеллектуальный разговор, который, однако, умело сводился им к ряду простых вопросов о моем участии в А-Я. И я отвечал, отвечал, что называется, правду, каждое слово стараясь протестировать на возможность навредить кому-то еще кроме меня, и в результате сам избрал одну довольно сомнительную тактику общения с твоими друзьями - правда, ничего кроме правды, но, конечно, не вся и не обо всем. Короче, все мною сказанное можно было бы свести к следующему - да, эссе Игровой жанр– мое, и это именно мой взгляд на современную литературу, я готов отвечать за все там сказанное, если будут по этому поводу претензии. Что же касается отрывка, который является как бы статьей о Боре Кудрякове, то это отрывок из моего романа и как он попал в журнал, даже не представляю. В любом случае, я без сомнения, автор этого журнала, но не редактор его, с Аликом Сидоровым меня связывают приятельские отношения, не больше. Я сказал то, что действительно было, однако не сказал, что Алик в течение нескольких месяцев добивался моего разрешения на публикацию отрывка из романа Момемуры, а я так и не согласился, и, значит, Алик поместил отрывок о Кудрякове без моего разрешения и даже вопреки запрещению. Но ведь не мог же я это сказать, подставляя Алика? Если я скажу, что на этой теме мы простояли более двух часов, то тебе будет понятно, насколько это было важно.
Наконец, он сдался или только сделал вид. Хорошо, пожалуйста, теперь напишите все, что вы сказали, и то, что считаете правдой - еще один твердый взгляд на меня, как бы свидетельство того, что мне верят, но не до конца - напишите в виде заявления. Какого заявления? Я вам сейчас продиктую: заявление на имя начальника нашего отдела… Нет, извините, но ничего писать я не буду. Как так, не понял, вы пять минут назад уверяли, что все сказанное вами, является правдой, а теперь не можете изложить это слово в слово в письменной форме? Да, не могу, потому что отношусь к письменному слову с трепетом и обдумываю, что называется, каждую запятую. Прекрасно, мы никуда не торопимся (шел уже четвертый час нашей в высшей мере увлекательной беседы). Нет, мне не хватит времени до начала следующего мероприятия в этом зале, и, кроме того, знаете ли, для меня письмо - функция свободного человека; я, может быть, и опишу все это, но не сейчас, а когда-нибудь потом, и тогда это будет многостраничный роман, возможно, вроде так понравившегося вам романа Отражение в зеркале. Ну и так далее, эта тема заняла у нас еще почти час.
У моего собеседника были сильные доводы, например, такой: вы думаете, мы здесь с вами беседуем, потому что мне интересно - так вот, не только поэтому, я еще нахожусь на работе, и должен прийти и доложить начальству, так и так, наш разговор с Михаил Юрьевичем Бергом имел пусть не слишком большой, но результат, выраженный вот в этом документе. В ответ твой коллега слышал уже известную вариацию на тему о том, как пишутся романы писателями, ощущающими особую ответственность перед словом. Тогда следовал следующий довод - вы, Михаил Юрьевич, без сомнения, принципиальный человек, но у всех свои принципы, не только у вас, но и у нашего с вами государства. Вы соблюдаете свои правила, в том числе чести, государство чтит свои, которые называются уголовным кодексом. Да, есть добрая воля, которая может быть правильно понята и принята, а может быть и отвергнута. Ваше право. Но на этом все не кончится, надеюсь, это вы понимаете. Я должен вернуться на работу и составить рапорт, который ляжет очередной страничкой в ваше дело, а там - смею вас уверить - достаточно материалов, чтобы в любой момент предъявить вам обвинение по статье 190 прим., ну, а если вы будете упорствовать, то и не только. Короче от вас зависит, какой документ продолжит наши с вами отношения.
Признаюсь, все это было неприятно, я чувствовал, что его угрозы основательны, но также знал, что не имею право ничего писать и ничего подписывать во время вот такой вот полуофициальной беседы, которую он, оказывается, задумал сделать официальной. У меня был один козырь - доказывать свою правоту так, как я мог; и здесь я опять вернусь к одной составляющей нашей беседы, которую я сознательно опустил. Дело в том, что я в этот период был увлечен философией Серебряного века и на протяжении всего разговора постоянно черпал в этой философии доказательную базу, и именно это, как мне показалось, сыграло существенную роль. Моему собеседнику явно также импонировала философия Шестова, Розанова и Булгакова, каковую я успел узнать глубже его (все-таки представитель свободной профессии, нет нужды гоняться за идеологическими диверсантами). Это давало мне постоянный, скажем так - моральный перевес. Неоднократно я ловил на себе его изумленно-уважительные взгляды, он, очевидно, ожидал, что я буду цитировать что-то, в его представлении, человеконенавистническое вроде Мальтуса и Ницше, а вот на доводы Бердяева он далеко не всегда мог привести контраргумент соответствующей силы.
Короче, еще полчаса пререканий, и он сдался. Хорошо, пусть сегодня будет по-вашему, демонстрируя усталость, сказал он, история покажет, кто из нас был прав. Однако я напоследок хочу сказать вам следующее - меня вы, конечно, в состоянии обмануть. Нет, нет, я не утверждаю, что вы меня обманули, просто предполагаю, что это возможно: меня, как человека с определенным опытом и определенными знаниями, естественно ограниченными, вы можете обмануть и, возможно, обманули. Но обмануть Систему вам не удастся. Понимаете, еще никто не обманул Систему, которая если не знает всего о вас сегодня, то будет все знать завтра, и если впоследствии окажется, что вы обманули, я вам не завидую.
Что тебе сказать - конечно, не мороз по коже, а какой-то холодок в душе я все же ощутил. И не от его угрозы, а от его уверенности во всесильность КГБ, который он из особого почтения назвал Системой. С отчетливым священным ужасом перед тем, что больше любого человека и сильнее всех вместе взятых. Похожую интонацию я помню у начальника военной кафедры моего института полковника Оганесянца, когда в ответ на какой-то глупый проступок студента с легким армянским акцентом сказал: «Вот вы, смеетесь, вам смешно, я вам скажу так, да, я немолодой человек, полковник, но я пока в армии хоть одним пальчиком, да, я ей принадлежу, и она может со мной сделать, что хочет. Все, что хочет - все сделает, я это знаю, и вы это знайте, потому что вы сейчас здесь, в этой аудитории, и тоже принадлежите армии, которая может сделать с вами все, что захочет. Не забывайте!» Мы тогда посмеялись, но холодок был тот же и от того же самого: полковник Оганесянц не сомневался во всесильности Армии, и мы ему поверили. Не знаю, было ли и тебе свойственно это почти религиозное отношение к вашей Системе, глубочайшее почтение к всевидящему и вездесущему Комитету государственной безопасности, но я потом встречался с этой мистической верой в силу КГБ и у продолжающих службу, и у вышедших в отставку.
5
А то, что твой господин Лунин не соврал, говоря о пухлом деле, заведенном на меня в КГБ, я убедился несколько лет спустя, когда все, кажется, изменилось, ничего не осталось на прежнем месте, сдвинулось, потекло, и даже господа Коршунов и Лунин в суровых обстоятельствах наступающей перестройки покинули КГБ в поисках лучшей жизни. Это был ранний период радостного ожидания реформ, все было можно, даже получить доступ в архивы КГБ, что и сделал очередной наш сиделец Боря Митяшин, опубликовавший потом свое дело в питерском журнале Звезда. С Митяшиным лично я знаком не был, но на обыске у него изъяли несколько моих произведений, которые в августе 1984 были направлены на экспертизу в Управление по охране государственных тайн в печати из следственного отдела твоего родного ленинградского УКГБ. Сегодня читать этот список курьезно, но 20 лет назад - еще нет, так как именно за распространение этих книг Боре Митяшину и дали срок. Итак, среди 36 представленных в цензуру произведений были стихи Бродского, Цветаевой, Мандельштама, неопубликованные главы воспоминаний Эренбурга, письма Короленко, Библия, изданная в Брюсселе, а также машинописные копии моих романов, каждый под отдельным номером - Вечный жид, Между строк, или читая мемории, а может просто Василий Васильевич, эссе Веревочная лестница, и послесловие моего школьного товарища Саши Степанова к вышедшему в 1983 году в приложении к журналу Обводный канал сборнику.