Питерская принцесса
Шрифт:
– Вот ваш ребенок. – Медсестра Надя развернула ситцевый сверток в застиранный зеленый цветочек.
На рыжей клеенчатой бирке, свисающей с ручки ребенка, расплывались синие чернила. «Девочка, 3900 г, 49 см».
– Ручки две, ножки две, – без тени улыбки перечисляла медсестра, – сдаю по описи...
– А почему она такая?.. – разочарованно спросила тоненькая девушка в больничном халате.
Даже этот стоящий колом синий балахон не унизил ее красоту. Красота рвалась в разные стороны из уродливого синего халата: нахально полыхал румянец вместо обычной послеродовой бледности, по бесполезным местным целям стреляли глаза, сверху из халата на медсестру нацелилась грудь, смуглая, пышная, с тонкой голубой жилкой... Уж грудей-то разных медсестра перевидала за десять лет работы в роддоме Эрисмана столько... Но сейчас, при виде этой, ей подумалось, что для кормления чахлого ребенка такая красота не предназначена, а предназначена только для любви. Снизу на медсестру наступали ноги. Не просто ноги как непременная принадлежность всех рожениц, а Ноги... тонкие щиколотки, круглые коленки, пухлая розовая красота под распахнувшимся подолом казенного халата...– Ребенок как ребенок, не красавица, так что ж!
Сестра Надя нарочито равнодушно пожала плечами, предвосхищая вопросы и ясно показывая, что не потерпит никаких неуставных отношений с этой неположенно румяной красавицей. Скажите, пожалуйста, какая! Ей и роды нипочем! Нет, не будет эта красотуля хорошей матерью, вот как пить дать, не будет! Няня тетя Шура сказала Ане:
– Чтой-то девчонка твоя на тебя непохожая!
Аня жалобно на нее посмотрела, тогда тетя Шура решила ее подбодрить:
– Ну не красавица она, так что теперь! Не всем же красавицами жить!
«Я так мечтала о мальчике! Думала, будет богатырь с золотыми кудрями, – пожаловалась Аня в записке домой, – а у меня девочка. Няня тетя Шура сказала, некрасивая, на меня не похожа».«Девочка некрасивая». Костя прочитал Анину записку с кратким донесением и подумал: не может быть, чтобы некрасивая. Просто сама Аня так очаровательна, что по сравнению с ней остальные кажутся посредственными. А уж младенцу нескольких дней от роду и вовсе нет возможности с ней конкурировать.
Костя посылал ей в роддом смешные записочки со стихами и рисунками.
У медсестры у Нади
Весь ротик был в помаде.
У медсестры у Ксюши
Свисали комья туши.
У медсестры у Яны
Размазались румяна,
А няня тетя Шура
Была ужасной дурой.
Костя очень старался утешить Аню из-за того, что у нее такая некрасивая дочка. Сама Аня и беременная была красивой, а без живота, должно быть, просто ослепительная. Можно упасть и умереть тут же, на ступеньках роддома... Красавица Аня выплыла к встречающим, лучезарно улыбаясь. За ней, прямая и скучная, как градусник, вышагивала медсестра с кульком Машей.
– У-у-у! – слаженно загудели друзья, заново ошалевшие от ее небеременной уже красы.
Кулек Маша, вступая в мир, на всякий случай заснул.
Аня бросилась к Юрию Сергеевичу, попадала по очереди на шею ко всем друзьям, а медсестра растерянно стояла с Машей на руках, совсем потерявшись во всеобщем восторге, пока Костя не принял у нее кулек Машу, обвязанный розовой капроновой лентой. Он ведь в доме Юры и Ани Раевских жил как родственник, вот ему и пришлось Машу принимать.
Друзья повели свою королеву с новорожденной принцессой домой. Роддом Эрисмана от дома на Зверинской находился всего в десяти минутах ходьбы. Аню немного понесли на руках все друзья по очереди, а Костя нес Машу. Потом Аня пошла сама, и теперь всем по очереди разрешили понести Машу.
Вокруг витало столько любви, что Маша решила проснуться и повнимательнее оглядеть своих родственников.
Левый глаз ребенка сорока девяти сантиметров, весом три тысячи девятьсот граммов хитро прищурился, будто подмигивал. На лбу завивался одинокий локон. Одинокий, зато черный!
– Вовсе она не выглядит таким уродышем, как говорила твоя жена, – холодно заметила Берта Семеновна, вглядываясь в личико внучки. Артритные пальцы жадно вцепились в край пеленки.
Между двумя квартирами сломали стену, сделали общий коридор.
Аня откровенно пренебрегала материнским долгом. Не желала кормить, и все тут! Ее раздражали нежные взгляды, которые муж, сам стесняясь своей растроганности, украдкой бросал на младенца у ее груди. Хотелось прежнего юного романтического обожания, а не расхожей «нежности к матери своего ребенка». Но разве можно романтически обожать эту «молочную кухню»... Будто она животное или приспособление для «грудного вскармливания». Бутылочки, только бутылочки с кефиром и молочной смесью.
В один из первых весенних дней, когда казалось, что солнце светит особенно счастливо, Юрий Сергеевич нес по коридору полугодовалую Машу, а Аня сзади подталкивала его сумкой с ползунками, бутылочками и погремушками. Она впервые отправляла ребенка к Берте Семеновне и была упоена предвкушением будущей свободы. Целых два дня! Половина субботы и целое воскресенье!
– У ребенка из-под чепчика щеки торчат так, что сзади видно! Откормила, – без улыбки похвалила Берта Семеновна невестку.
Аня скромно потупилась, благодаря советскую промышленность за вкусные и питательные смеси «Малыш». От свекрови скрывали, что Аня давно бросила кормить, а если Берта Семеновна находила пачки «Малыш», говорили: «Вот, подкармливаем! Машка ест как крокодил...»
Полугодовалую Машу с ползунками, бутылочками и погремушками ярким солнечным весенним днем перенесли на полсубботы и воскресенье на постой к Берте Семеновне, а забрать не забрали. Или Берта Семеновна с Сергеем Ивановичем внучку не отдали. В воскресенье вечером сын с печальной невесткой пришли Машу забирать, а Маша уже у няни на руках. «А ребенок-то ваш на искусственном вскармливании находится», – ехидно заметила няня. Няня была опытная, Берта Семеновна абы какую не пригласила бы. Аня с Юрием Сергеевичем потупились. «Врунья!» – прошипела Берта Семеновна вслед невестке. Коридор перегородили огромным старинным шкафом.
Через месяц забросили ползунки, вслед за ползунками метнули горшок, затем «ходунки» – что-то типа поводка для собак, чтобы Маша не шныряла, где ни попадя, а культурно держалась в означенных рамках, затем крошечный велосипедик. На велосипедике Маша ездила по коридору, у шкафа останавливалась, иногда слезала с велосипедика и пролезала через зазор, но чаще разворачивалась и катила обратно.
Маша жила с Бертой Семеновной, Сергеем Ивановичем и няней, была Дедушкиной внучкой, а у мамы с папой гостила в воскресенье – «родительский день». Только не надо считать, что мама с папой ею не интересовались, а отбывали родительскую повинность. Маленькая Маша вообще не знала, что можно сидеть на стуле или, к примеру, на диване, когда Юрий Сергеевич рядом, – только на руках у отца. Иногда она забиралась на руки к мамочке и уточняла, настойчиво поворачивая ее голову к себе: «Мама, ты меня видишь?»Старшие Раевские внучку боготворили. Правда, для Бабушки все равно был главным Дед, а вот для Деда главной стала Маша. Таким образом, выходило, что Маша в доме главная. К пяти годам Берта Семеновна выучила Машу читать и писать, а Сергей Иванович – простейшим математическим операциям. Обняв пятилетнее птичьей хрупкости тело, Сергей Иванович выводил Машиной ручкой: корень из двадцати пяти равняется пять, пять больше трех, но меньше восьми...
– Берта! – время от времени кричал он.
Берта Семеновна прибегала и вставала перед столом во всегдашней позе почтительного внимания.
– Берта! Ребенок – гений!
Маше позволялось все, о чем когда-то маленький Юра не мог даже помыслить. Бабушка никогда не ходила в церковь, никогда не говорила с Машей о Боге, но в изголовье ее кровати стояла черно-серебряная икона-складень. И молилась она каждый день, а Маша изо дня в день наблюдала за бабушкиной молитвой. Это было высшей степенью любовного доверия к внучке. Правда, Берта Семеновна опомнилась, услышав однажды, как пятилетняя Маша, словно считалку, бормочет перед сном «Отче наш», и с тех пор никогда больше не молилась при внучке.
Маше разрешалось даже забежать к спящему Деду в кабинет, даже сидеть на коленях у Сергея Ивановича, когда он принимал аспирантов. Что может быть позволено больше этого, Дед и Бабушка и представить не могли. В кабинете были книжные полки до потолка, у Дедова письменного стола под углом друг к другу стояли два старых кресла для... гостями приходящих нельзя было назвать, посетителями тоже... над правым креслом угрожающе прямо над головой сидящего кренилась полка, на которой стояли золоченые тома энциклопедического словаря, почему-то с шестьдесят восьмого по восемьдесят второй.
Сидящий в левом кресле всегда смотрел только на Деда с Машей на коленях, а в правом – опасливо поглядывал на полку на всякий случай. Маша всегда успокаивала: мол, не бойтесь, не упадет, здесь столько народу до вас сидело, и все живы остались. Дед довольно хмурился, покашливал. У аспирантов в глазах сияло обожание. На лицах кандидатов наук читалось страстное желание с Дедовой помощью стать докторами. Самим докторам наук тоже многое бывало нужно – отзыв на книгу, поддержка на ученом совете и так далее... Если у дяди Володи Любинского или дяди Алеши Васильева возникали проблемы, например назначенную встречу перенести, то сначала через шкаф Машу вызывали в родительскую квартиру, а затем, уже с поручением, опять через шкаф, она отправлялась обратно к Деду. Так и курсировала, преисполненная сознанием собственной важности. Почтительная зависимость окружала Деда, а вместе с ним и Машу, дедушкину внучку.
«Какая чудная у вас внучка!», «Удивительный ребенок», «Очарование!»... Каждый произносил что-нибудь милое. Взирая на мир с острых Дедовых колен, Маша чувствовала себя такой же важной персоной, как Дед. А возможно, и еще важнее, ведь она была самой главной Дедовой ценностью. И вне дома, во дворе или на даче, играя с девочками, она ощущала значительность Деда для человечества и себя как полноправного представителя Деда в мире.– Ну, Принцесса, ты у нас теперь кинозвезда! – басил Володя Любинский, танком передвигаясь по узкому ему в плечах и в животе коридорчику. За ним, перебирая сухими ножками, семенила Аллочка Васильева. Алеша Васильев не так давно умер от инфаркта. Год и два месяца назад плакал навзрыд Володя Любинский, плакал Юрий Сергеевич, с удивленными слезами смотрели на могилу Алеши, «своего» мальчика, Берта Семеновна и Сергей Иванович.
Алеша Васильев был единственным из «мальчиков», включая и его собственного сына, кем Сергей Иванович всегда был полностью доволен. После защиты кандидатской Алеша преподавал. Руководителем его докторской был профессор, тоже бывший ученик Сергея Ивановича, в своей научной карьере Алеша полностью зависел от Сергея Ивановича. Издали совместно два учебника, Сергей Иванович собирался пробить ему профессорское звание и заведование кафедрой. Так что Алеша «остался в семье».
Володя Любинский ушел из науки в производство, и, хотя Любинскому тоже необходимо было научное покровительство Сергея Ивановича, все же чистые производственники – это не ученые, второй сорт.
С сыном Сергею Ивановичу было еще более мучительно. В части научной карьеры сын вроде бы оправдал его ожидания. Кандидатскую защитил так легко, будто получил школьный аттестат. Затем увлекся модным математическим моделированием, и очень легко и быстро. Затем, не мучительно, как полагалось и как было у Алеши Васильева, а неположенно быстро защитил и докторскую, стал доктором уже не химических, а математических наук. Сергей Иванович даже обвинял сына в том, что тот пользуется его именем. Не впрямую, конечно, но имя Сергея Ивановича Раевского в научном мире безусловно сыграло свою роль. Внутренний разлад отца с сыном никого не касался, а вот что Юрий Раевский – сын самого Сергея Ивановича Раевского, знали все, кому положено было знать.
Сергей Иванович в общем-то понимал, почему его раздражает, что сыну так легко далась научная карьера. Членкор Раевский был чистым химиком, и сам род его научной деятельности требовал дотошной проверки гипотез, кропотливого эксперимента и трудоемких внедрений, а сын стал математиком, а у математиков-физиков, объяснял он отцу, пара формул – и ты кандидат, еще пара формул – и ты уже доктор. К тридцати – тридцати пяти годам ты или уже доктор, или уже нет.
Отцу казалось, что сын не живет наукой, а кокетничает с ней. И действительно, различие между ними было подобно тому, что существует между человеком фанатично верующим и тем, кто светски заходит в храм по праздникам, раскланивается со знакомыми и идет дальше по своим делам. К тому же Деду все не давали звание действительного члена Академии наук, а он мечтал об академической шапочке. Но что-то там, в высших научных кругах, не складывалось или складывалось не так, и легкая, ненатужная научная деятельность сына не радовала, а, напротив, затрагивала какие-то детские обидчивые струнки в душе отца. Так что Сергею Ивановичу по-настоящему остался верен только Васильев. Теперь Дед чувствовал себя одиноким и скорбел из-за Алешиной смерти не меньше его друзей.Ни Юрий Сергеевич, ни Аня Аллочку не любили. При жизни Алеши с ее присутствием скорее мирились. Но после Алешиной смерти ничто на свете не помешало бы Юрию Сергеевичу не только принимать его вдову в своем доме как почетного гостя, но и совершенно искренне считать Аллочку своим личным любимейшим другом, таким же близким, каким был ему Алеша Васильев.
За матерью плыла тоненькая длинноногая Наташа, вслед за ней по коридору распределилась команда Любинских. Зина Любинская шла с таким воинственно-сосредоточенным лицом, словно размышляла, что же будет сейчас готовить на ужин. «Тетя, какая у тебя важная попа», – уважительно сказал ей как-то незнакомый малыш на улице. А наверху Зина была тоненькая, плавная. За ней – мальчики, Боба и Гарик. Боба на третьем курсе института (когда они говорили просто «институт», то всегда имелся в виду Институт, тот, где работал членкор Раевский и учились они сами). Гарик пока нигде не учится, думает. Благо от армии освобожден.
Такому большому и сильному, настоящему мужику, каков Володя Любинский, и полагалось иметь двоих сыновей. Невысокий полноватый Боба, такой уютный и пухлый, что хотелось ткнуть его в живот, торопился, легонько подскакивал, как воздушный шар. Гарик, словно отделив себя от общесемейного волнения, с брюзгливо-независимым видом нехотя двигался за братом, на ходу подергивая плечами.
Володя Любинский, огромный, под метр девяносто, сразу заполнил собой весь полукруг семиметровой кухни-гостиной. Чуть не все окно заслонил. И куда ни глянь – всюду его живот, так Володи казалось много. Старший Любинский был так хорош своим мощным разворотом плеч и крепкими длинными ногами, что даже сильно выступающий живот как-то скрадывался и казался законной принадлежностью замечательно интересного мужчины. Почти лысый, но и лысый как-то особенно красиво, Володя, с его горбатым массивным носом, выдающимся вперед почти квадратным подбородком и глубоко посаженными темными глазами, излучал упрямую силу и безусловную мужественность. Юрий Сергеевич называл Володю «еврейским богатырем» и «последней надеждой нации». И действительно, на фоне городского пейзажа, населяемого легкими и узкоплечими питерскими еврейскими интеллигентами известного типа «в очках и шляпе», огромный Володя Любинский смотрелся брутальным красавцем и «настоящим мужиком», подчеркнуто жестким и суровым. Володя всегда был немного зол и слегка грозен, легко впадал в ярость. Зине часто приходилось за мужа извиняться. «Мы на лицо ужасные, добрые внутри», – привычно оправдывалась она.
Старший Любинский полностью владел и правил своей семьей, разбрасывая во все стороны громы и молнии. Зина, невысокая, «полнопопая», как говорил муж, с черными, до узких плеч распущенными волосами и нервным лицом, делала в его отсутствие все, что хотела. А при нем то же самое, только тихонечко.– Какая же Машка у нас талантливая! И стихи пишет, и рисует, а теперь еще и актриса!
Зина успевала и восхищаться, и изящными движениями маленьких рук подправлять на свой вкус накрытый стол. Обе они, и Зина, и Аллочка, с удовольствием осуществляли свое право суетиться по хозяйству на кухне Раевских.
– Маша молодец, – улыбаясь немного искусственной улыбкой, подтвердила Аллочка.
Окинув хозяйским взором стол, она еще раз переставила за Зиной тарелки и водрузила в центр стола блюдо с «Наполеоном». «Наполеон» был Аллочкиной гордостью. Она приносила его на все торжества и требовала детального обсуждения. Ругать «Наполеон» тоже разрешалось. Главное – подробно и участливо.
– Сегодня проложила коржи вишневым вареньем. Попробуете и скажете, лучше так или со смородиновым. Хотя в прошлый раз было кисловато. А может, вообще с одним кремом делать?
– Мама, ну что ты вечно со своим «Наполеоном», – нежным голоском отозвалась Наташа.
Алеша Васильев предметами советского богатства не разжился. Изредка покупал антикварные мелочи, но машина у него была старенькая, а в даче он и вовсе не нуждался. При нем семья жила прекрасно, обеспеченно и мило. Без роскошеств, но – покупали что хотели, отдыхали где хотели, то в Крыму, то в Прибалтике, даже в Болгарию съездили. Когда он умер, оказалось, что особенно ничего и нет. Во всяком случае, для того, чтобы вдова и дочь продолжали безбедно существовать. Квартира в центре, но всего лишь двухкомнатная, к тому же во втором, проходном между Желябова и Мойкой дворе, приличная, но не роскошная. Можно кое-что продать, но ведь это означает вынести из дома. Так неприятно! Аллочка, серая мышка с трагическими морщинами на незначительном лице, при муже не работала. Теперь она удивленно говорила: «У нас с Наташей настоящая потеря кормильца, прямо как в прежние времена!»
Пришлось вспомнить о своем среднем медицинском образовании и пойти служить в регистратуру поликлиники, что во дворе улицы Софьи Перовской. В окошке регистратуры Аллочка сидела со скорбным лицом. Потом ничего, привыкла. Даже понравилось. Люди вокруг, и власть какая-никакая, хочешь – ответишь, а хочешь – так ответишь, что человек подумает: «Лучше бы не спрашивал».
Но зарплата регистраторши была мала, и Аллочка с Наташей проедали кусочки из прежней жизни. Из квартиры постепенно один за другим уплывали в комиссионный немногие ценные предметы – столовое серебро, фарфоровая ваза XIX века, несколько картин – Крамской, какой-то спорный Левитан. Что-то еще оставалось, но уже совсем немного.
Наташа тоскливо следила за тем, как исчезают вещи, среди которых она выросла. Неприятно было ужасно. А вам было бы приятно? Аллочка очень хорошо объяснила Наташе, как это ужасно – когда было-было и вдруг не стало. Оказалось, что настоящую, для жизни, а не эфемерную ценность имеют столовое серебро и бриллиантовые серьги. Да Наташа и сама поняла, невелика наука, когда сегодня ложечки серебряные продали, а завтра на ложечки купят ей джинсы и кофточку. «Господи, что бы с нами было, если бы после отца совсем ничего не осталось», – прикрывая глаза от ужаса, говорила Аллочка. Наташа согласно кивала и тоже зажмуривала в страхе глаза.
– А Берта Семеновна с Сергеем Ивановичем придут? – поинтересовалась Зина.
Спросить у них самих она не решилась, хотя только что кланялась им вместе с мужем.
– Вряд ли, – легко ответила Аня, – они Машину кинокарьеру не одобряют, и опять все шишки на меня. Считают, будто я ее порчу. Отвлекаю от учебы, настраиваю, поворачиваю не в ту сторону... В общем, как всегда!
– Бабушка сказала, что она бы не хотела для меня будущего профессиональной актрисы, хотя сняться в кино – хорошая возможность узнать жизнь... У нее такая теория – нельзя рано выходить замуж, ну, в двадцать лет, например, или в двадцать пять, а необходимо развивать свою личность, строить биографию, формировать судьбу...
– Достаточно, Маша! Мы все в курсе Бабушкиных теорий, – прервала мать.
– А Дед ворчал, что все это глупости детские, суета... еще сказал: мол, актрисой быть стыдно, они все пустышки. И напомнил, что лицедеев раньше даже не хоронили вместе с порядочными людьми...