План D накануне
Шрифт:
Он давно сообразил, что Л.К., в числе прочего, как и обыкновенно не вынося выполнять одну задачу в одном направлении — не говорить об этом прямо помощнику сойдёт за сочувствие — не только искал какого-то пропавшего здесь без вести бедолагу, примечательного тем только, что он родился у непризнанной католической святой, — принятых страстей и правильных решений поровну, — но и пережидал некие события на континенте. Какие именно, он пытался выяснить неоднократно. После пятой попытки он дал понять, что один тайлин сто лет назад насильно поселил в некоего информатора сюжет про смерть человечества путём остановки вращения планеты, и сейчас они пытаются получить его обратно. Серьёзно. Может, они сейчас отвлекались пустяком от другого пустяка, может, ловили почтальона, чем либо спасали мир, либо подталкивали к гибели, либо вообще ни на что, кроме собственных пастельных ящиков бюро, в виде которых клубились внутри него уязвлённость, освобождение, подвох и презрение, не влияли.
Утром 11 октября 1913-го года они наконец достигли места, устроившего его. Не самого очевидного и далеко не на уровне моря. Около часа отдыхали, сидя на плоских камнях, опёршись на прямые руки, уставленные за себя. Ох уж эти панорамы, открывающиеся с террас и утёсов Внутренней гряды, лучше бы их не было совсем, а то уж слишком много приходилось забывать, наблюдая поглощающие свет бурые поверхности, однажды напитывающиеся им и сияющие мгновение-другое всем тем, что восхищает отдельно взятого наблюдателя.
Не той закалки был Л.К., чтобы в случае чего бежать обращаться к книгам. Его имманентный шарьяж ностальгических воспоминаний иногда, разумеется, расправлялся, но никогда надолго, всегда возвращаясь и мучая окружающих, иногда и его самого. Образовавшийся как раз в те годы, он давно стал неотъемлемой частью сыщика, поток мира или, как он это воспринимал, поток дурно пахнущих антецедентов находил своим руслом всегда не то, что он хотел видеть, покинув стены гимназии; он сам не знал, что это за цепочки тавтологий, за наречия, за непротиворечивые объекты, да пусть хоть и субъекты, уже без разницы, но когда такой попадался на пути, то вызывал длительный прилив воодушевления, он даже становился болтливым. Сейчас, стоя на пороге классной комнаты, освещаемой сложными перископами и призмами, преломлявшими только лучи, подходившие под формулу Снеллиуса, он вообще не рассматривал сопоставление своего речевого аппарата звуку или, Боже упаси, набору утверждений, построенных для описания набора фактов, слишком ошеломлённый для этого. Если, глядя на его спину из тёмной эксплуатационной штольни, и можно было сказать, что фигура, облекаемая серым светом в вековечной арке из самого распространённого здесь материала сохранила самообладание, то внутри он этого отнюдь не ощущал. В годы, которые не должны были потратиться зря именно в связи с тем, что их отвели под планомерное и точно рассчитанное обучение, под навязывание логических блоков и навыков, от которых не отвертеться и неспособностью ходить, он пребывал в несколько более уютных интерьерах, но что есть эта устоявшаяся обстановка, привычная и не вызывающая нареканий даже у инспекций, в сравнении с самой сутью преподавания, с тем, что достигающие навечно оставляли в себе, покидая класс? Вот здесь, как он отчётливо видел, с собой выносили несравненно больше, страдания напополам с преодолением себя, учёность напополам с едкой иронией. Кто знает, во что бы он превратился, если бы не замечал ежечасно на протяжении многих лет целую череду низких степеней, разум педагогов и ассистентов на уровне флемованных дорожек, прикрывающих щели в стыках пола и стен, грамотность на уровне флемованных дорожек, ранний опыт в любой из преподаваемых наук на уровне флемованных дорожек, эмоциональность, сострадание на уровне дорожек, но вот искушение на уровне дентикул, притворство на уровне дентикул, желчность там же, своекорыстие там же, всевозможные зависимости там же, способность разбираться в людях на грани между нормой и патологией.
Похоже, он оцепенел всерьёз, уже давно за пределами умозаключений, все они сделаны в первую минуту или две, но либо оказались неочевидными для толкования, либо положение, в котором он созерцал первобытную аудиторию, было отнюдь не нейтральным и, соответственно, предпочтение в его воспоминаниях сейчас отдавалось не приятным и даже не слабоположительным событиям.
Четверо суток после посещения пещеры он шёл по следу, кажется, намеренно избегая заходить в сёла и скопления дач. Честь имею едва не умирал от голода, цепляясь в отработке знакомых частных движений, обеспечивающих одно общее, за странные осколки некоей извращённой габитуации; более постепенно, чем его ответные реакции на эти лишения, уменьшались в своё время только наследуемые черты в ходе эволюции. Осень выдалась не такой холодной, как предыдущая, хотя спать в мешке три ночи подряд даже при условии, что день он проводил лишь в сорочке и сюртуке, доставляло настолько мало удовольствия… он уже всерьёз стал подумывать, не выкачивают ли из него медицинские данные. Тем временем данные иного свойства выкачивал Л.К., уже, кажется, по третьему кругу, из планеты в целом. Крымский полуостров в этом смысле мог предоставить сколько угодно материала, извечный заповедник, перевалочный пункт стольких цивилизаций, всякая в своё время чувствовала себя здесь уютно и вольготно и покидала с боем. Когда нетипичные сочетания природных образований заметил даже он, вдруг оглядевшись хорошенько, пребывая в процессе открытия восьмого или девятого «дыхания» в преодолении голода, сообразив, что зыбучие пески на подступах к заброшенному поселению, разрушенному далеко не одними часами стояния под солнцем и ветром, отчётливые проявления воды в словно рукотворных прудах почти идеально круглой формы и однотипные утёсы загадочного происхождения, предполагающие своим внешним видом заложенный потенциал к росту, не могли оказаться просто любопытным парком свободных от творцов и идей аттракционов, случайно встретившимся на этом очень неудобном пути.
— Честь имею, — закричал он, остановившись, — Честь имею! Кой чёрт, кой чёрт, кой чёрт!
Он, не оборачиваясь, ковылял дальше, проклятый аскет, воплощение мысли без вектора и образно-знаковой формы.
— Че-е-е-сть, име-е-е-ю!!!
Он вдруг устал от неизвестности, от чувства, что любые его прогнозы относительно происходящего сейчас, не говоря уже о ближайшем будущем, всегда будут несостоятельны, то есть та самая явная невозможность контролировать свою жизнь шире отправления естественных надобностей, но жизнь при этом полнящуюся уникальным опытом, который нельзя просто так отбросить и игнорировать, будто ничего и не было. Будто он такой же, как и окружающие, несколько остолоп, несколько неудачник, маловато повидал мир, мыслит в неоправданно восторженном ключе, словно в сговоре, но на самом деле нет, большую часть времени оставался исполнительным, и это не помогло, вечно откладывал на завтра преобразование, превращение, к концу жизни не факт, что обернётся на проделанный путь, а если и обернётся, то не найдёт в том ничего примечательного или достойного его пережить.
Словно Мерлин на меловом утёсе (но Мерлин, никогда не имевший дела с нулевой точкой отсчёта), он стоял на вершине осыпавшейся каменной стены одного из последних домов и оживлял странной силой единичных понятий происходившее здесь четырнадцать лет назад, сжигал субъективно преломлённые рефлексии о событиях прошлого, порождая единственно верную историю, заключавшуюся не в измерении коллективной памяти, а в самом экстракте, ядре, подоплёке того, что видели чьи-то глаза и в чём участвовали разной степени виновности жертвы, рассматриваемые почти как пациенты. Как раз о пациентах и речь. То, что убило сына миссис О’Лири, к чему он пришёл в конце своих умопостроений, но что, в то же время, являлось тем самым, хоть и претерпевающим всевозможные воздействия, но никогда не выбиваемым ни в одно из предельных состояний, тем самым камнем, лотосом осадки и прогиба, фотонов и элементарных частиц, возникло в результате неуправляемого деления. Возможно, сразу не бросается в глаза, но установление нуля этой функции в данном случае было равнозначно нахождению, плавая при этом в неизвестности не выше собственного роста, безусловности, что объект в отсутствие сил, какие воздействовали бы на него, будет двигаться, а не пребывать в покое. Ведь в остальном в ходе того эксперимента управлялось всё, от принуждения себя думать о том, какой поставить, до действий бестолковых грумов, приближавших собственное испарение с лица земли.
Теодор
Конгруэнтный ещё больше Жан-Поля Сартра субъект — которого под страхом делавших словоохотливым инъекций даже в самых игривых или патриотических пикировках запрещено было называть по имени; хотя сколько уже написано в старом стиле, но тяжело вникать, поскольку не привит с детства или привит плохо, — вёл замкнутый образ жизни, не так уж часто выходил из дома.
Вырисовывается более художественный, чем когерентный, отчёт, он взял в библиотеке у прадеда жёлтую кипу Фёдора Достоевского и жёлтую кипку Николая Гоголя, желая пристраститься к языку без синтаксиса, где нарратива больше, чем любви ко всем ближним. Испортив на полдиоптрии зрение, добив ещё морфологической энциклопедией, осознал, что это тоже синтаксис, только с очень медленным переходом, столько разжёвывать — пар пойдёт из ушей. По крайней мере, в арсенале его повествовательных трюков появились красные строки.
Часто он гадал, не спится ли ему либо это та самая ночь, новое дело, второе после пережитого в юности. Через два дня на третий он выходил из подъезда через запретную арку некоего комитета, пустившего щупальца во дворе его жилого в остальном многоквартирного дома, в ночной продуктовый, немножко мухлюя по ветеранской карточке, помноженной на банковскую, на социальную, на трудовую и на наличные.
Бывало, он одним духом преодолевал лестничные марши и днём, но никакие магазины, торговые пассажи или социальные службы не посещал, а лишь прохаживался по городу в порыве узнавания. Небесперспективно полагать, что во время променадов разрабатывал уже больше карбоновую спину (восемь операций), готовясь к своему последнему марш-броску.
Если кто-то что-то знает про тень, то вот это его метод, он готов пустить под откос пол-Солькурска, почти любое посягательство от чьего угодно имени, даже, если повезёт, заставить исчезнуть не успевающий затормозить автомобиль. И так, что он не должен оглядываться; как ни прикипай, это секретная информация, и он, думается ему, не прикипает.
Исход его повести берёт начало 31 октября 2039-го года. Он нёс вахту на жестяном настиле некоего учебного заведения, прямиком над баскетбольным залом, во дворе дома, дожидаясь рассвета, слившись с поверхностью, его экстерьер размывался и замещал цвет внешней крипты свода, из оконных проёмов летели вспышки, он не выявлялся, самое волнующее — мог срисовать субъект, как ему передали в наушник уже в седьмой раз, тот при помощи метода, в лучших традициях, раскрыл всю подноготную про учреждённый государством орден мрачной охраны таких значимых реликтов, явно ещё не растеряв навыков вцепляться и тянуть из любого окурка любую предпосылку, остро фиксировал подробности, выводы крепче батолита триаса, не зная разве только того, что он последний. Сведения подобного рода были отставлены далеко, даже в ущерб торжественным мероприятиям, поскольку, безусловно, имелись подготовленные люди, много, умеющие попадать издалека, это ведь последний свидетель той космополитической девастации, истреблять таких рука сама тянется.
Он дожидался, расслабив мышцы, ещё ни разу не выпив из термоса, настраивая себя — раз очередная ночь капитулировала перед очередным днём, — что можно провести время снуло, смотря на всё сквозь пальцы. Около шести утра — любимый блицкриг людей старой закалки — в кромешной тьме он вышел из подъезда с военным ранцем столетнего производства и в начищенных кирзовых сапогах, в которых маршировали, должно быть, ещё при Александре Освободителе. Более решительным манером, нежели он жёг прогулки, пошёл в сторону парка, мимо ЗАГСа, свернув на Радищева. Теодор спланировал с крыши, пристроился шаг в шаг, вскоре поняв, что тот пустился в путь отнюдь не по революционным маниям, в каких принимал участие в настоящее время, те своими масштабами вызывали у стратегов, приглядывавших за мятежами, только усмешки, а в глубине их обугленных сердец — умиление.
Открытое пространство между двадцатью жестяными табличками с отражающим свет сообщением «Солькурск» наполнялось ночными и дневными старателями. Вместе с тем шло и обыкновенное опустошение улиц патрулями сект с мандатом на дозор. Имелись и такие, кто получил разрешение, но караулить ленился, козыряя самой возможностью. Просто выходили в ночь и говорили, посматривая сквозь люки на подземную жизнь, что они казаки, всегда гоня слабых самоуправно, как ему думалось в такие моменты, они мотивировали себя по кривой от есаула до урядника, что право на это им даёт истовая надежда на определённый подвид божественного.