ЖАНРЫ

По памяти, по запясямю Литературные портреты

Бахрах Александр

Шрифт:

Собственно, основной темой книги было не столько описание южно-русс кого города в эпоху гражданской войны и постоянных смен власти, сколько изображение революции, преломленной сквозь обывательскую пошлость, изображение стихийного натиска, искаженного своеобразным провинциализмом. Юшкевич описывал невзгоды мещанской еврейской семьи, на которую обрушивались все тяготы эпохи «военного коммунизма». Он картинно выделял своего героя, бывшего спекулянта, преобразившегося в служащего местного совнархоза, а рядом с ним партийца, доброго малого без глубоких убеждений, не в меру ухаживающего за женой своего коллеги. Но рядом с этим набившим оскомину «треугольником» была у книги Юшкевича и оборотная сторона: уплотнение, недоедание, сложная процедура приискания необходимых продуктов, обыски, страх чрезвычайки, страх улицы.

Несколько упрощая, можно сказать, что лебединая песня Юшкевича, его «Эпизоды» были написаны человеком, обладавшим очень большой наблюдательностью и, вместе с тем, чувством юмора, но создавшую книгу горькую и во многом даже трагическую. Да и могло ли быть иначе при описании тех мрачных дней? Оказалось, однако, полной неожиданностью для автора, что за год до его смерти «Эпизоды» появились в советском издании, хотя, как правило, книги эмигрантов тогда в Москве были под запретом и никаких поползновений к «смене вех», в какой бы то ни было форме, Юшкевич никогда не проявлял.

Ясно помню, как незадолго до смерти он устроил у себя дома большой прием, на который кроме друзей, были приглашены все литературные «тузы» русского Парижа. Юшкевич прельщал тем, что прочтет свою новую пьесу.

Заглавия ее я не помню и думаю, что она никогда не была издана. Запомнил только ее чрезвычайную растянутость, ерзание на стуле и то чувство неловкости, которое наростало у слушателей по мере авторского чтения. Пьеса была донельзя нафарширована своеобразной мистикой, давно отжившей свой век и потому воспринималась, как некое сочинение Метерлинка «для бедных»!

На метро, конечно, все опоздали и я припоминаю, как выйдя из дома Юшкевича целой группой во главе с Буниным — кстати сказать, нежно Юшкевича любившим, как он по-особому относился ко всем одесситам — мы только переглядывались. Было как-то неловко обмениваться мнениями, уж слишком симпатичный человек был Юшкевич! В его неудаче было нечто трогательное и даже к себе располагающее. Видимо он понял, что его бытописательству пришел конец, что страница перевернута и, вероятно, втайне рассчитывал, что ему удастся по- новому использовать ту тенденцию, которая создала успех его «Мизерере» на сцене. Он только, бедняга, забыл, что после ре- становки «Мизерере» была мировая война, была революция, не было больше ни его Одессы, ни его Москвы, ни тех студен- то в или курсисток, которые способны были простоять полночи в очереди лишь бы получить билет на спектакль Художественного театра.

А вскоре после этой читки на одном из пригородных парижских кладбищ большая толпа шла за гробом добрейшего и милого человека и хорошего писателя, сыгравшего свою роль в развитии отечественной литературы начала века.

Об одном графе

Первым писателем с именем, с которым, очутившись в Париже, мне довелось познакомиться, был Алексей Толстой. Знакомство это произошло не то в конце 1920 года, не то в самом начале 1921. Были у меня тогда две приятельницы, очень «буржуазные» девицы и, как полагается, «приличным барышням» жили с родителями, людьми весьма состоятельными и гостеприимными. Я бывал в их доме и там впервые столкнулся с Толстым и его привлекательной женой, поэтессой Крандиев- ской. Стихи она писала хотя и очень женские, но милые…

«Хождение по мукам» Это был период расцвета толстовской литературной славы… заграницей! В единственном существовавшем тогда в эмиграции толстом журнале «Грядущая Россия» печатался роман Толстого «Хождение по мукам», а в недолговечном детском журнале «Зеленая палочка» повесть «Детство Никиты», пожалуй, одна из наиболее ароматных и удавшихся книг Толстого. Эту повесть читательская масса проглядела, тогда как

«Хождение по мукам»

первое значительное литературное

произведение, созданное за рубежом, вызывало пространные толки, без малого было принято с восторгом и разбирали роман «по косточкам» даже люди обычно от литературы далекие.

Теперь — десятилетиями спустя — этому читательскому успеху можно, пожалуй, удивляться. Даже в этом первом варианте романа, который впоследствии был значительно приперчен, картина предреволюционных канунов была нарисована без большой глубины, а изображение петербургской или московской «богемы», которую Толстой должен был знать «на зубок», потому что сам к ней принадлежал, было как-никак «кривым зеркалом». Было также неприятно, что в одном из героев «Хождения», писателе Бессонове, можно было без трудараспознать Блока и облик его — хоть сам он был еще жив — был намеренно шаржирован.

Но вернемся к самому Толстому. Он выделялся не одной своей внешней повадкой, руссейшим обликом, копной волос, зачесанных «а ла мужик» или добротностью одежды и лакированными ботинками, но и умением поддерживать общий разговор, который Толстой очень ловко и, казалось, непринужденно раздувал, как только он начинал тлеть. Уничтожая баснословное количество пирожков и печений, он от литературы перебегал к политике, от политике к театру, рассказывая, что вот-вот на одной из парижских передовых сцен начнут ставить его «Любовь — книгу золотую», а от театра перескакивал к подробному отчету о меню обеда, которым его потчевали в одном из прославленных парижских ресторанов. «И все эти яства сопровождались таким шамбертенчиком, что описать нет сил», добавлял он чуть ли не со слезой в голосе.

Попутно, едва считаясь с аудиторией, потому что он иногда прибегал к словам, которые заставляли краснеть присутствующих дам, он ругательски ругал большевиков, придумывая для их наказания какие-то сверх-утонченные пытки. Замечая вызванное им смущение, он менял тему и начинал пропове- дывать, что каждому необходимо выполнить свой «священный долг» перед Россией. Этот долг Толстой понимал довольно своеобразно. Он заключался в необходимости всячески поддерживать тот толстый журнал, одним из редакторов которого он сам состоял. «Надо возводить фундамент для дальнейшей идеологической борьбы», заключал он.

Но вот — силой сцепления различных обстоятельств примерно год спустя и Толстые, и я, и наши гостеприимные хозяева, все мы временно очутились в Берлине. Я тогда начал работать в одной из местных русских газет, но, кроме того, со мной произошла еще одна незначущая перемена, о которой упомяну для курьеза. Я близорук и носил пенснэ, которое было причиной многих моих горестей. Небьющиеся стекла еще не были в употреблении, а пенснэ то и дело норовило соскользнуть с моего носа и новые стекла непомерно отягощали мой тощий бюджет. К моему счастью, примерно тогда стали входить в обиход очки, почему-то долго непопулярные; считалось, что от «человека в очках» веет шестидесятничеством!

Вспоминаю эту мелочь, потому что встретив Толстого в Берлине, кажется, в полутемной редакции «Русской книги» у профессора Ященко, он не только узнал меня, но сразу же на меня буквально набросился, словно поймав на месте преступления. «Как вы, якобы человек со вкусом, якобы эстет, можете так слепо следовать глупой моде, уродовать себя, сажая на нос велосипед!». По неведомым мне причинам Толстой с очками был не в ладах.

Через какой-то срок после этого разноса мы снова столкнулись за чашкой чая у тех общих парижских друзей, у которых и произошло наше знакомство. Я обомлел: на Толстом красовались такие массивные роговые очки, что я ему мог только позавидовать.

Поделиться с друзьями: