По памяти, по запясямю Литературные портреты
Шрифт:
созданных концепций о том, как должен протекать роман»!). Слышал также, что в одном почтенном еврейско- американском толстом журнале тогда же появилась статья Парнаха о роли евреев в русской литературе. Можно только удивляться, что после такого длинного списка «прегрешений», вернушись в Москву, он прожил там все черные годы «безболезненно».
А что дальше? Во время Второй мировой войны он был еще жив. Последнее, что я о нем читал — упоминание в воспоминаниях драматурга Александра Гладкова (не смешивать с Гладковым «цементным»), который встречал Парнаха в 41-м году в Чистополе, куда была эвакуирована большая группа московских литераторов. «В прошлом танцор и музыкант, писал Гладков, Парнах, похожий в своей видавшей виды заграничной шляпе на большого попугая, за пару мисок пустых щей следил в столовке Литфонда за тем, чтобы входящие плотно закрывали двери, сидел в ней с утра до часа, когда столовка закрывалась, с застывшим лицо, с поднятым воротником, ни с кем не разговаривая». Он был подлинно из тех, кого, по слову Мандельштама, — «недолюбливают дети и кто не нравится женщинам». «Бедный Иорик»!
Я начал с «Египетской марки» с созвучности необычных имен поэта-неудачника и героя манделыптамовского отрывка. О Мандельштаме кто-то уже сказал, что он «с умыслом именует вещи невпопад». «Невпопад», вероятно, не совсем подходящее здесь слово, потому что, воскрешая забытое имя, какая-то затаенная мысль, возможно, у Мандельштама была; кстати сказать, те, которые видели его в молодые годы, говорили о каком-то ощутимом физическом сходстве между обоими, например, о характерном для обоих откидывании головы назад. Но этого, казалось бы, недостаточно, чтобы отождествлять Парнаха с Парноком, — «человеком Каменностровского проспекта» (старые петербуржцы знают, что тут имелось в виду), проводившем «лето Керенского и его лимонадного правительства» в Петербурге (Парнах тогда спокойно гулял по Парижу). А уж совсем трудно вообразить Парнаха, «щеголяющего овечьими копытцами лакированных туфель», еще меньше в той «визитке», которая имелась в гардеробе Парнока и играла большую роль в самой «Египетской марке».
А все же. Какое-то сомнение или тень сомнения невольно рождается, хоть между Парноком и Парнахом нет ни литературного, ни, главное, духовного сходства. Ведь все-таки, может быть, Мандельштам вспомнил о своем парижском собутыльнике (может быть, он в те годы встречал его и в Москве) и как-то очень по-своему свой рассказ транспонировал, чтобы «замести следы» и тем Парнаха увековечить. Бывают случаи, когда заманчиво не ставить никаких точек над «’i».
Повесть о «погашенной» луне
«В таком-то году незаконно репрессирован», в иных < \vчаях добавлено «в таком-то реабилитирован». Такая канцехяр- ская отписка не раз мелькает на страницах советской «Литературной энциклопедии» в конце различных обзоров или предисловий к посмертным изданиям. Очевидно надлежит считать, что этих нескольких безличных слов достатчно, чтобы уравновесить трагичность чьей-то судьбы: «реабилитирован»»
чего же больше, на что еще надеяться после габытья сю\ь- ких лет?
А ведь было время, когда популярность эшх (амых репрес — сированных писателей не переставала возрастав. (л оит го \ько вспомнить, для примера, о том, каким престижем в двадцатые1 годы пользовался Борис Пильняк, автор «Голого года» и «Былья», каким «мэтром» он тогда расхаживал по v лицам своей подмосковной Коломны-на-Посадьях и как каждая новая его книга почиталась чуть ли не литературным собькием. По мнению большинства советской критики, именно ею проза < ее мудреными стилистическими завитками, как нелыя \учше. oi ражала «ветер революции», ее музыку,
Дни шли за днями, успех та успехом. Между к м. и *да лека, из своей сааровской обители на время «эмигрировавший» Горький, который далеко не всегда бывал «добрым папашей» и ча< — тенько менял свои критические суждения, стал резко отрицательно относиться к творчеству Пильняка, которое понача\\ он, по собственному признанию, «весьма похваливал»>. Вслед *а недавними восторгами Горький провозгласил, чго Пильняк «характерен для современной русской литературы только как явление болезненное, как неудачный подражатель Ремизова и Белого», а самому Пильняку указывал, что «путь, которым вы идете, опасный путь, он может привести вас к клоунаде… Вас хвалят? Это ничего не значит… Опасаюсь, что вы утопите ваш талант в мутном щегольстве словами, изломаете фокусами…».
Тон был дан и было закономерно, что после таких антипильняковских выпадов советская критика в свою очередь должна была на Пильняка обрушиться. Неожиданно было замечено, что в произведениях этого как-никак небесталанного «попутчика» (слово это только начинало входить в обиход) заметна тяга к нигилизму и он склонен поэтизировать стихийный разгул революции, проходя — страшно подумать! — мимо ее социального содержания.
Тучи над головой Пильняка постепенно сгущались. Уважительным предлогом послужило, между прочим, го, что неири- шедшаяся по вкусу московским «вершителям судеб» повесть Пильняка «Красное дерево» была издана за границей. Следуе1 подчеркнуть, что в ту «идиллическую» пору заграничные издания советских авторов, необходимые для ограждения их авторских прав, были вполне обычным явлением и власти этому никак не препятствовали. Между тем, на сей раз, как указывав «Литературная энциклопедия», издание пильняковской книги за рубежом, якобы, «вызвало всеобщее возмущение советской общественности». Видно этой «общественности» свойственны известные зигзаги…
Однако, Пильняк, занимавший гогда носi председа1е\я Союза писателей (еще не «ССП»), не внял этим острасгкам.
Хуже того, и это только показывает его легкомыслие и ли, может быть, уверенность в гом, что его имя и его связи (Надежда Мандельштам, на слова которой можно вполне положи г е>ся, в своих «Вс упоминаниях» расс казывает, что, встретившись случайно в сухумском «Доме отдыха» с женой Г. жова, та ее (просила: К нам ходит Пильняк, а к кому ходите вы?») застраховываюi ею от неприятных последствий, выпустил «Повесть о непогашенной луне».
/
В повести описывалось, как некого здорового командарма Гаври лова принудили лечЕ> на операционный по\ и как чрезмерная доля наркотиков прикончила его. Гак как повесть Э1а появилась вскоре после смерти Фрунзе, когда слухи о его предумышленной гибели циркулировали но Советскому Союзу, ничего не стоило делать «неуместные» сопоставления. Можно
ли было простить Пи льняку такой вызывающий шаг? А заодно можно ли бы ло прос тить Вороне кому (вс коре «репрессированному») напечатание такого «провокационного» произведения в номере «Нового мира», который выходил под его редакцией и был сразу же конфискован?
Пильняк, конечно, почувствовал, что накуролесил и, чтобы обеспечить себе отступление, засел за писание скучнейшего романа «Волга впадает в Каспийское море», создаваемого по всем канонам соцреализма, не без прославления кое-кого. Недаром «Волга впадает в Каспийское море», а «лошади кушают овес и сено» — от трафарета не отойти.
Но все это уже не помогло, как не помогли и чаи у мадам Ежовой. Пильняку пристегнули какие-то связи с японской разведкой (почему японской? не все ли равно какой) и вывели в расход. Книги его, конечно, сразу же исчезли.
А ведь вот — в начале своей литературной карьеры и;-*м> было, кажется, первым из его многочисленных заграничных путешествий, Пильняк в 1922 году вместе с «серапионом» Никитиным приезжал в Берлин. В тамошних русских литературных кругах он был принят с распростертыми объятиями, и ему бы \ оказан тем более радушный прием, что он был одним из первых писателей с именем, приехавшим «оттуда».
К тому же Пильняк был подлинно «рубахой-парнем». Он усердно посещал всевозможные эмигрантские сборища, легко со всеми сходился, каждому успел сказать что-то приятное без того, чтобы его слова звучали фальшиво, со многими выпивал, многих и угощал, был жизнерадостен и самоуверен без зазнайства, отчасти безответственен, считая, чго с него «взятки гладки». А главной целью его приезда было переиздать или даже продать «на корню» свои книги. При этом он нехсчитался с этикеткой издательства. А их было тогда в Берлине около.40 — правых, левых, нейтральных — и от каждого, что шучит почт неправдоподобно, — можно было вытащить небольшой авансец.
Тогда же мне случилос ь написать в одной из русских газе1 рецензию на какую-то из пильняковских беспозвоночных khhi и, насколько помнится, рецензия была кисловатой. И тогда и теперь от его прозы меня отталкивает обилие нену жных нео \о- гизмов и диалектизмов, которые мало что дают и кажутся отягощающим привеском. Пильняк по-своему заимствовал ряд оборотов у Ремизова и внешне усвоил построения бе \ов< кой прозы, тогда как ее внутренние импульсы были ему чу жды.
Впрочем, надо отдать ему справедливость — о icy то в не восторженных «ахов» и «охов» в моей рецензии отнюдь не отразилось на наших личных отношениях. Мы продолжали встречаться, выпивать (Пильняк очень полюбил немецкое пиво), а когда вскоре он уехал в Лондон собирать материал ,%ля книги об английском быте (ему на это было уделено не больше двух недель!), он оттуда писал мне;