ЖАНРЫ

По скорбному пути. Воспоминания. 1914–1918
Шрифт:

Счастливое, золотое время, прекрасное, как нежная благословенная весна, расцветшая после сонливой, мертвенной зимы!..

Поезд на Ровно уже стоял, готовый к отправлению. Все засуетились. Еврейские юноши с белыми повязками на левой руке работали в качестве санитаров, вынося раненых на носилках или просто помогая тем из них, кто имел возможность двигаться. Раненым офицерам дали отдельный вагон 3-го класса. Меня положили на нижнюю полку, а на соседней лег прапорщик Ковальский, который при каждом неосторожном толчке громко стонал, еще более расстраивая наши и без того расшатанные нервы. Наверху лег прапорщик Рябушевский с раздробленной челюстью.

Около 12 часов ночи поезд слегка дернул и плавно тронулся. Прибавляя ходу, с грохотом перескакивая со стрелки на стрелку, качнувшись несколько раз из стороны в сторону и распуская пары, он наконец вырвался и помчался вдаль. В нашем вагоне стоял полумрак и было душновато. Полки с лежавшими на них ранеными офицерами едва вырисовывались при дрожавшем свете толстой сальной свечи, тускло горевшей в фонаре. Сквозь открытое окно, через которое врывался как вихрь свежий ночной воздух, глядела неподвижная, бледная, круглая луна. Она точно робко и стыдливо засматривала в темный вагон, как будто боясь своим мягким серебристым блеском нарушить наш покой… И чудилось в ее молчаливом фосфорическом сиянии что-то ласкающее, материнское, нежное… И столько тихой, затаенной грусти и скорби было в ее прозрачном, бледном лике…

Я не отрывал глаз от золотистого, покрытого туманными пятнами диска луны, как будто меня что-то к нему притягивало. И я испытывал в этом созерцании царицы ночи какое-то необъяснимое, тонкое наслаждение. В вагоне было тихо. Слышался порой только чей-нибудь сдержанный говор, да колеса выбивали мерную, однообразную дробь «тра-та-та… тра-та-та… тра-та-та». Я чувствовал себя плохо. Путешествие на повозке и сопровождавшая его тряска очень раздражили мою рану, которая ныла, как больной зуб, и вызывала во всем теле сильный жар. Не в лучшем состоянии находились и мои товарищи, но настроение у всех было отличное.

– Вот ночка, господа! Прелесть! – восторженно воскликнул, шепелявя благодаря выбитым шрапнельной пулей зубам, прапорщик Рябушевский. – Давайте что-нибудь споем!

Все засмеялись, особенно тому, что он предлагает петь, а сам даже рта не мог как следует открыть, но все-таки тотчас согласились, и вскоре раздалась негромкая, довольно складная песня «Среди долины ровная…». Ей вторил монотонный стук колес «тра-та-та… тра-та-та…», а в окно глядела и точно слушала неподвижная луна. Мы пели с воодушевлением; слова и мотив этой простой русской песни глубоко западали и волновали наши души, приобретая в ту минуту, минуту страдания и даже чего-то большего, чем страдание, какую-то особенную возвышенную прелесть и торжественность. Мы увлекались все больше и больше. Звуки росли дружнее, вырывались из наших грудей, соединялись вместе в приятную гармонию и разливались широкой, красивой волной. И чувствовалась в этой родной, захватывающей песне стонущая русская душа, которая вдруг просыпается и вмиг забывает тоску; поднимается в ней молодецкая удаль и бурным ключом играет веселье… Когда мы кончили, раздались голоса одобрения. Спели еще «Стеньку Разина» и после этого решили спать.

В Ровно мы приехали рано утром. Всех нас, раненых офицеров, направили в лазарет N-ской общины. Офицерская палата, куда меня внесли, была чистая, большая и светлая комната со сводчатым потолком, какой обыкновенно бывает в старых казенных зданиях. Добрая низенькая старушка – сестра милосердия – и полный, высокий доктор с открытым, умным лицом встретили меня в высшей степени ласково и тепло. Прежде всего мне сделали перевязку и затем уложили в мягкую постель. С этого момента для меня потянулись длинные, тоскливые и тягостные дни. Положение мое становилось все более и более серьезным. Я очень ослабел и почти не мог встать с кровати. Температура стояла высокая. Врачи беспокойно переговаривались между собой и даже одно время хотели отрезать мне ногу, предполагая, что у меня заражение крови. В своей жизни я очень мало болел, и потому лежать в неподвижном состоянии на постели было настоящей мукой. Я читал газеты, журналы, много спал, но всего этого мне казалось мало, меня тянуло на воздух, на волю, и я наивно считал дни, когда выздоровею и поеду снова в полк. На мои вопросы, скоро ли я поправлюсь, врач с самым серьезным видом отвечал мне, что недельки через две, а то и раньше. Конечно, он шутил.

В первый же день своего пребывания в лазарете N-ской общины я познакомился с австрийским офицером, раненным в плечо и лежавшим в той же палате, что и я. Молоденький, безусый, он очень мне понравился своей открытой душой и честными убеждениями, и мы вскоре сделались большими друзьями. Он часто приходил ко мне, садился около меня на кровать, и мы мирно беседовали на французском языке о России, об Австрии, о своих армиях, о вооружении. Многое для меня было очень интересно и ново. Единственный вопрос, в котором мы резко расходились и старались доказать друг другу свою правоту, это причина вспыхнувшей войны.

В таких разговорах я не чувствовал к своему собеседнику ни малейшей злобы. И странно было подумать, что этот милый и симпатичный человек считался так еще недавно моим врагом, готовым размозжить голову во всякий удобный момент.

Так прошло недели полторы. Несмотря на предупредительность и внимательность со стороны всех, кто за нами ухаживал, несмотря на удобства и прекрасный уход, все-таки тоска, как ржавчина, разъедала мою душу. Вид раненых, которые прибывали каждый день, их стоны, а иногда предсмертные крики и бред действовали на нервы, заставляли переживать как будто снова весь ужас боя. Особенно беспокоил нас до дрожи в теле один прапорщик, смертельно раненый. Он лежал в отдельной комнате и кричал во все горло в продолжение почти целых суток, словно его медленно резали. Бедняга мучился, вероятно, невыносимо. Ему сделали операцию, но она его не спасла, и он умер. Однако, несмотря на такую удручающую обстановку, я ни разу даже не подумал о том, чтобы поехать домой, хотя езды было не более одного дня. И когда лежавшие около меня офицеры спрашивали меня с удивлением: «Почему вы не едете домой?» – я просто отвечал: «Не хочется!» Я сам хорошенько не понимал, отчего «не хочется». Мне почему-то неприятно было возвращаться под родной кров и в круг родных, дорогих мне лиц, с которыми я так еще недавно расставался и расставался если не навсегда, то во всяком случае, как я предполагал, на долгое время. Кроме того, мне не хотелось возвращаться еще и потому, что я надеялся скоро поправиться и вернуться в полк. Ехать же домой с тем, чтобы через две-три недели снова испытать на себе всю тяжесть разлуки, сопровождаемой рыданиями и потоками слез, было для меня страшно. Одна мысль об этом наводила ужас больше, чем неприятельские гранаты и пули, и бросала меня в холод, и я решил ни за что не ехать домой. Но судьба была сильнее моих желаний. Я написал матери письмо, в котором неосторожно упомянул о том, что я ранен и где лежу. После этого не прошло и двух дней, как ко мне утром подошла старушка-сестра и с напускным равнодушием, видимо, боясь меня встревожить и этим повредить моему здоровью, спросила, хотел бы я сейчас увидеться со своей мамой.

Я ничего не подозревал, но сердце забилось чаще и трепетное волнение охватило все мое существо. Я собирался уже ответить твердым отказом, но в это время из-за полурастворенной двери палаты на меня смотрело и словно молило встревоженное лицо моей матери. Вместо ответа сестре милосердия я только радостно улыбнулся, с трудом приподнялся на постели и протянул вперед руки… В этот момент ко мне быстро подошла, почти подбежала мать, порывисто обняла меня и начала крепко-крепко целовать, шепча:

– Бедный, бедный, хороший мой… Ну, слава богу, хоть жив… Господи, как я счастлива!

И при этом теплые радостные слезы катились у нее из глаз и блестящими струйками сбегали по ее доброму, морщинистому лицу…

В тот же день утренним поездом мы выехали из Ровно, а вечером я уже лежал на чистой, мягкой постели в своей уютной, хорошенькой комнатке, освещенной нежным розовым светом ночного фонаря, а вокруг меня расположились счастливая мать и две милые сестренки, немного испуганные, но довольные, что опять увидели своего дорогого Володю.

Тихо и безмятежно-спокойно у меня было на душе, как будто ангел мира и любви слетел туда с неба. Но не потухла во мне искра, так недавно еще пылавшая боевым огнем; кровь, разгоряченная жарким боем, еще не остыла, и одна мысль, острая и назойливая, стояла передо мной: подлечить свою рану и скорее-скорее броситься туда, в эту страшную, но заманчивую бездну, где потрясают землю громы орудий, где льется потоками человеческая кровь, где стонут, страдают и умирают сотни тысяч людей, где приносится великая искупительная жертва…

Глава II

Под Краковом

Никогда в своей жизни я не был так счастлив, как именно в эти дни, проведенные дома после моего первого ранения. Несмотря на ноющую боль в ноге и упадок сил, я чувствовал глубокое нравственное удовлетворение от сознания исполненного честно долга и принесенной жертвы. Каждый день меня навещали мои близкие и знакомые, которые своим вниманием старались облегчить мои страдания. В каждом их слове, в каждом поступке чувствовались уважение ко мне, к моей ране и тайный трепет перед грозными событиями, разразившимися над миром. На столе у моего изголовья постоянно стоял букет живых цветов, наполнявших нежным ароматом мою скромную, но уютную комнату. О, это были дни моего торжества! Часто по вечерам, после ухода гостей, ко мне приходила мама, садилась на мою постель и, глядя своими чистыми, кроткими глазами, молча гладила мои волосы. Потом, видя мое исхудалое, бледное лицо, она не выдерживала, клала свою голову мне на грудь и тихонько плакала, говоря:

– Бедный мой мальчик! Ты больше не поедешь… Бог сохранил тебя для нас!

Я ничего на это не отвечал и только молча брал ее маленькую руку и нежно целовал. В это время мои маленькие сестры обыкновенно спали. Но днем они не отходили от меня. Первые дни, пока мое положение было серьезное, так как опасались заражения крови, мать запрещала им много со мной разговаривать, и я не мог часто удержаться от улыбки, когда эти два ангелочка с розовыми серьезными личиками на цыпочках подходили к моей кровати и то поправляли мне одеяло, то заботливо спрашивали меня, не хочу ли я кушать или пить. Когда мне стало лучше, их живые синие глазки засияли искренней радостью, детскому любопытству их не было границ, и они с утра до самого вечера готовы были слушать мои рассказы про войну. Конечно, не желая смущать их детские невинные души мрачными картинами страдания и смерти, я умышленно смягчал краски и изображал им войну не такой ужасной, какова она на самом деле. Так в атмосфере любви, ласки и внимания проходили дни. Рана моя быстро заживала. Несмотря на большую потерю крови, мой молодой организм брал свое. Силы возвращались ко мне, а энергия, подобно шумному весеннему ручейку, вливаясь в мою душу, побуждая меня на новые подвиги, новые жертвы. Чем здоровее я себя чувствовал, тем задумчивее становился мой взор, тем чаще уносился я мыслями туда, где раздаются громы орудий, к своим боевым товарищам… Часто, опираясь на палку, я выходил в наш сад и садился на скамью. Дни стояли прекрасные. Еще не было холодно. Но дыхание осени уже чувствовалось во всем. Листья пожелтели и частью осыпались. В воздухе, несмотря на яркое солнышко, была особенная, нежная и приятная свежесть. На всей природе – и на ясном глубоком небе, и в видневшихся вдали полях, и в окружавших садах – лежал какой-то особенный, едва уловимый золотистый оттенок, который бывает только осенью. В такие дни я подолгу сиживал на скамейке и смотрел на свой родной дом, на своих маленьких сестер, которые беззаботно резвились около меня. Счастливые создания! Никакие мысли, никакие сомнения не тревожат ваши детские головки. Весь Божий мир представляется вам таким красивым и вместе простым…

Поделиться с друзьями: