ЖАНРЫ

Под знаком незаконнорожденных
Шрифт:

В просторной, более или менее блистающей гостиной (не все лампы горели под зелеными кучевыми облаками и херувимами ее потолка) стояли или сидели около двадцати выдающихся представителей университета (частью недавние пассажиры д-ра Александера), и, возможно, еще с полдюжины сосуществовали в смежной mussikisha [музыкальной зале], поскольку пожилой господин был a ses heures[14] посредственным арфистом и любил составлять трио с самим собой в качестве гипотенузы или зазывать для выступления на рояле какого-нибудь очень известного музыканта, после чего две горничные и его незамужняя дочь, от которой слабо пахло туалетной водой и явственно пoтом, передавали по кругу очень маленькие и не слишком питательные сандвичи и несколько треугольных bouchees[15], которые, как он простодушно полагал, обладали особым очарованием благодаря своей форме. Этим вечером вместо обычных яств были поданы чай и сухие бисквиты, и на темно-блестящем Бехштайне лежала черепахового окраса кошка (ее поочередно гладили профессор химии и Гедрон, математик). От прикосновения сухонькой, как лист, электризованной руки Глимана кошка поднялась, как вскипевшее молоко, и громко заурчала; однако маленький медиевист, пребывая в задумчивости, побрел прочь. Экономика, Богословие и Современная История стояли, беседуя, у одного из обильно драпированных окон. Несмотря на драпировку, был ощутим слабый, но болезнетворный сквозняк. Д-р Александер сел за небольшой столик, аккуратно передвинул в северо-западный угол стоявшие на нем предметы (стеклянную пепельницу, фарфорового ослика с корзинками для спичек, коробку, замаскированную под книгу) и принялся просматривать список имен, вычеркивая некоторые из них необыкновенно остро отточенным карандашом. Президент навис над ним со смешанным чувством любопытства и озабоченности. Время от времени д-р Александер останавливался, чтобы поразмыслить, при этом свободной рукой он осторожно поглаживал гладкие светлые волосы на затылке.

«А что же Руфель (Политология)? – спросил президент. – Удалось ли его отыскать?»

«Недоступен, – ответил д-р Александер. – Очевидно, арестован. Ради его собственной безопасности, как мне сказали».

«Будем надеется, что так, – задумчиво сказал старик Азуреус. – Что ж, неважно. Полагаю, мы можем начинать».

Эдмон Бёре, вращая большими карими глазами, рассказывал флегматичному толстяку (Драма) о странном зрелище, свидетелем которого он стал.

«О да, – сказал Драма. – Студенты-искусствоведы. Мне об этом все известно».

«Ils ont du toupet pourtant»[16], – сказал Бёре.

«Или в обычном упрямстве. Когда молодые люди держатся за традицию, они делают это с той же страстью, какую проявляют более зрелые люди, когда ее разрушают. Они вломились в “Klumbu” [“Голубиное гнездо” – известный театр], потому что все дансинги были закрыты. Упрямство».

«Я слышал, будто Parlamint и Zud [парламент и суд] все еще горят», – сказал другой профессор.

«Вы неверно слышите, – сказал Драма, – потому что мы говорим не об этом, а о прискорбном случае вторжения истории на ежегодный бал. Они нашли запас свечей и танцевали на сцене, – продолжил он, снова поворачиваясь к Бёре, который стоял, выпятив живот и глубоко засунув обе руки в карманы штанов. – Перед пустым залом. Картина, в которой есть несколько очаровательных штрихов».

«Полагаю, мы можем начинать», – сказал президент, приблизившись к ним и затем проходя сквозь Бёре, как лунный луч, чтобы уведомить другую группу.

«В таком случае это достойно восхищения, – сказал Бёре, внезапно увидев происшествие в другом свете. – Очень надеюсь, что pauvres gosses[17] немного развлеклись».

«Полиция разогнала их около часа назад, – сказал Драма. – Впрочем, я допускаю, что это было увлекательно, пока не прервалось».

«Полагаю, мы можем начать сию минуту», – вновь проплывая мимо них, уверенно сказал президент. Его улыбка давно исчезла, его ботинки слегка поскрипывали. Он проскользнул между Яновским и латинистом и утвердительно кивнул дочери, которая украдкой показывала ему из двери чашу с яблоками.

«Я слышал от двух источников (одним был Бёре, другим – предполагаемый информатор Бёре)…» – сказал Яновский – и так понизил голос, что латинисту пришлось склониться и подставить обросшее белым пухом ухо.

«Я слышал другую версию, – сказал латинист, медленно выпрямляясь. – Их схватили при попытке перейти границу. Некий министр, личность которого остается невыясненной, был казнен на месте, но (имя бывшего президента страны он произнес приглушенным голосом)… привезли обратно и заключили в тюрьму».

«Нет, нет, – сказал Яновский, – не Ми Нистер. Только он один. Как король Лир».

«Да, так намного лучше», – с искренним удовлетворением сказал д-р Азуреус д-ру Александеру, который переставил часть стульев и принес еще несколько, так что комната словно по волшебству приобрела надлежащий вид.

Кошка соскользнула с рояля и медленно вышла из комнаты, по пути задержавшись на один безумный миг, чтобы потереться о полосатую штанину Глимана, поглощенного очисткой темно-красного бервокского яблока.

Зоолог Орлик стоял спиной к собравшимся, внимательно рассматривая на разных уровнях и под разными углами книги на полках за роялем, время от времени вынимая те, у которых на корешке не было названия, и быстро ставя их обратно: все они были цвибаками, все на немецком – немецкая поэзия. Ему было скучно, и дома его ждала большая шумная семья.

«Здесь я с вами не соглашусь, с вами обоими, – говорил профессор Современной Истории. – Моя клиентка никогда не повторяется, по крайней мере не тогда, когда все с нетерпением ждут повторного представления. Собственно, Клио может повторяться лишь неосознанно. Потому что у нее слишком короткая память. Как и в случае со многими феноменами времени, повторяющиеся комбинации воспринимаются как таковые только тогда, когда они больше не могут оказывать на нас влияния, – когда они, так сказать, заключены в тюрьму прошлого, которое и является прошлым только потому, что обеззаражено. Пытаться составить карту нашего завтрашнего дня с помощью данных, представленных нашим прошлым, означает игнорировать основной элемент будущего, которым является его полное несуществование. Легкомысленное устремление настоящего в этот вакуум ошибочно принимается нами за рациональное действие».

«Чистой воды кругизм», – пробормотал профессор экономики.

«Для примера, – продолжил историк, не обращая внимания на замечание, – мы, без сомнения, можем выделить случаи в прошлом, параллельные нашему собственному периоду времени, когда снежный ком идеи катали и катали красные руки школьников, а он все рос и рос, пока не вырос в снеговика в смятом цилиндре набекрень и с кое-как приделанной ему под руку метлой. А потом вдруг глаза злого духа моргнули, снег превратился в плоть, метла – в топор, и окончательно созревший тиран отрубал мальчишкам головы. О да, парламент или сенат и раньше терпели фиаско, и это не первый случай, когда малоизвестный и малоприятный, но удивительно настырный человек прогрызает себе путь в нутро страны. Но тем, кто наблюдает за этими событиями и хотел бы предотвратить их, прошлое не дает никаких подсказок, никакого modus vivendi[18], – по той простой причине, что у него самого их не было, когда оно само переваливалось через край настоящего в вакуум, который оно постепенно заполнило».

«Если так, – сказал профессор богословия, – то мы возвращаемся к фатализму низших народов и отрицаем тысячи случаев, когда способность рассуждать и действовать соответственно рассуждениям оказывалась более полезной, чем скептицизм и покорность. Друг мой, ваше академическое отвращение к прикладной истории скорее наводит на мысль о ее вульгарной утилитарности».

«О, я не говорю о покорности или о чем-то в этом роде. Это этический вопрос, который каждый должен выносить на суд своей совести. Я лишь подверг сомнению ваше утверждение, что история способна предсказать, чтo Падук заявит или сделает завтра. Здесь не может быть никакой покорности – поскольку сам факт нашего обсуждения этих вопросов подразумевает любопытство, а любопытство, в свою очередь, является проявлением непокорности в ее самом чистом виде. Кстати, о любопытстве, можете ли вы объяснить странное увлечение нашего президента Азуреуса вон тем розоволицым господином – любезным господином, который привез нас сюда? Как его зовут, кто он вообще такой?»

«По-моему, это один из ассистентов Малера, – лаборант или что-то такое», – сказал экономист.

«А в прошлом семестре, – сказал историк, – мы были свидетелями того, как слабоумного заику таинственным образом направили на кафедру педологии, потому что ему как-то довелось сыграть на незаменимом контрабасе. В любом случае этот человек, должно быть, сам дьявол убеждения, раз ему удалось уговорить Круга приехать сюда».

«Разве он не использовал, – спросил профессор богословия с легким оттенком лукавства, – не использовал где-то это сравнение со снежком и метлой снеговика?»

«Кто, – спросил историк. – Кто использовал? Этот человек?»

«Нет, – сказал профессор богословия. – Тот, другой. Тот, кого было так трудно уговорить. Занятно, какими путями мысли, высказанные им десять лет тому назад —»

Их прервал президент, который вышел на середину зала, требуя внимания и похлопывая ладонями.

Человек, имя которого только что было упомянуто, профессор Адам Круг, философ, сидел на некотором отдалении от остальных, глубоко уйдя в кретоновое кресло и положив волосатые руки на подлокотники. Это был крупный грузный мужчина лет за сорок, с растрепанными, пыльными или слегка тронутыми сединой прядями и грубо высеченным лицом, наводящим на мысль о неотесанном шахматисте или угрюмом композиторе, но более интеллигентном. Его крепкий, компактный, хмурый лоб имел тот своеобразный герметичный вид (банковский сейф? тюремная стена?), который присущ челу мыслителя. Мозг состоял из воды, различных химических соединений и группы узкоспециализированных жиров. Светлые пронизывающие глаза были полуприкрыты в своих квадратных глазницах под косматыми бровями, которые когда-то защищали их от ядовитого помета вымерших птиц – гипотеза Шнайдера. Раковины больших ушей внутри обросли волосками. Две глубокие мясистые складки расходились от носа вдоль широких щек. Утро выдалось безбритвенным. На нем был сильно измятый темный костюм и галстук-бабочка, всегда один и тот же, иссопово-лиловый, с межневральными пятнышками (чисто-белыми по природе, здесь же – серовато-желтыми) и подбитым левым нижним крылом. Не слишком свежий воротничок был низкого открытого типа, то есть с удобным треугольным пространством для яблока его тезки. Отличительными признаками его ног были ботинки на толстой подошве и старомодные черные гетры. Что еще? Ах да – рассеянное постукивание его указательного пальца по подлокотнику кресла.

Поделиться с друзьями: