Подконвойный мир
Шрифт:
— Кто ты по специальности? — спросила Кедрова. Сразу отвечай, не раздумывай, — громыхал ее властный басок, — туфта у меня не пройдет. Вчера тут один нигилист чи глист, прости господи, заявил, что он по специальности павиан. Я, было, записала, да потом рюхнулась. Смотрю, заключенные, что рядом, солидные такие, посмеиваются. Я — не будь дура — да звякнула дневальному начальника, а дневальный тот — профессор. Так и разоблачила этого павиана. Оказалось, что павиан — это самая развратная обезьяна: при народе промеж себя блуд пущает. Послала его, стервеца, в штрафняк — будет знать как темнить. Так кто ты старик? — спросила Кедрова строго. — Синицын взял тебя как металлиста. Если сшарамыжил — так и тебя в штрафняк засундучу.
Домбровский испугался не на шутку и мгновенно решил прикинуться не понимающим по-русски. Он галантно изогнулся, изобразил на лице благоговение и, внутренне ужасаясь, чучельности своего наряда, засюсюкал:
— Прошем пани, пани ест така пенкна. Я еще такой ладней кобеты-дыректорки не видзялем.
Кедрова расплылась в улыбке.
— Ты мне, старичок, баки не трави. Держала я вашего брата этими руками и по-вашему малость кумекаю. Варшаву я вашу брала. Польшу в боях прошла.
— Варшава! — загорелся Домбровский. — Я сем там уродзилем, але Москва еще пенкнейша и пани ест пенкнейша ниж наши варшавянки. Цело жице я кохалем се в таких моцных высоких кобетах.
— Ладно, ладно, Домбровский, зубы не заговаривай. А что ты там в своей Варшаве делал?
— Я писалем там «о ружах и бужах и дальних подружах».
— Ясно… — пробасила Кедрова. — Дело табак; но как есть ты, Домбровский, галантный мужчина, не чета нашим нахрапникам, так устрою тебя по блату кубовщиком в кипятилку. Будешь там с американцем Джойсом, тоже писателем, о бабах судачить, все пенкности по косточкам раскладывать. Но смотри мне, чтоб кипяток был во время! Ясно? Иди!
— Пани позволи мне рончку поцаловать? Я естем пани так вдзнечны. Пани ест така интеллигентна кобета.
Домбровский подобострастно изогнулся, схватил огромную руку начальницы, повернул ее ладонью вверх и запечатлел поцелуй в самую середину.
Видавшая виды Кедрова, потерявшая наверняка стыд и совесть, зарделась как девка.
— Иди, иди, Домбровский, — растроганно забасила Кедрова. — Знаю, что галантны вы, черти, что не врешь. Врать вы еще не научились, но дозреете, и с бабами вы нянькаетесь не то, что наши. Раз ты — всей правдой ко мне, так и я тебя уважу. Иди, Домбровский.
Несколько раз поклонившись и горячо бормоча «целую рончки» Домбровский вышел пятясь из кабинета.
Потянулись, поползли напряженные голодные дни и ночи. Чтобы не вылететь с завода, нужно было работать не щадя себя, до упаду, дабы «дать» план, выполнить норму, отхватить зачеты.
В работу воплощалась вся жизнь, все силы, все помыслы. В работу поневоле вкладывал человек все, что мог и имел. Более того: работу он предпочитал подчас остальному — быту, постылому бараку, замусоленным нарам, ненавистной толчее лагерного людского муравейника.
На заводе была обычная и привычная трудовая обстановка. Много вольных мужчин и женщин приносили с собой веяния жизни, казавшейся заключенному манящей. Часто возвращаться не хотелось в лагерную жилую зону, в переполненные людьми и крысами бараки, засыпанные снегом до крыш, в мир, подвластный уголовным секты «беспредельников» и невежественным расчеловеченным чекистам.
Гнали в жилую зону не одни солдаты и псы. Гнали голод, потребность в сыром хлебе, баланде, селедке.
Прошли январь и часть февраля 1953 года. Никто не считал полуденные сумерки без солнца, считавшиеся днями. Так страстно хотелось, чтобы скорее, незаметнее пролетало ненавистное время.
Здесь поняли люди, прочувствовали беспросветную жуть, о которой пел в столыпинском вагоне надтреснутым старческим альтом «Щипач» — синегубый воришка, вертевшийся возле крупных хищников подобно гиене, крадущейся по следам тигров.
Это был край, в котором «зимней лютой вьюгой» заметает след пропащего человека и нет надежды на исход из стороны глухой, где — «черные как уголь ночи над землей» и «волчий вой метели не дает уснуть».
Скоро, однако, оборвалось однообразное, хоть и напряженное состояние относительного мира между человеком и начальством. Не для того согнали сюда людей, чтобы дать им возможность отдавать себя труду в условиях элементарного порядка. Начальство не верило, что люди, столь несправедливо и жестоко растоптанные, могут смириться. Начальство нервничало, металось в поисках «зачинщиков». Всюду им чудились заговоры, злонамеренные действия, крамольные разговоры. Чекисты создали будни, воспаленные пароксизмом народной боли, и поэтому, по звериным таежным законам этой жизни, маленькие бесправные люди гибли под копытами судьбы, не услышанные и незамеченные как муравьи.
Двадцать второго февраля 1953 года после работы за воротами завода на площадке, охраняемой автоматчиками и собаками, собрались, как обычно, заключенные для следования на лагпункт.
Действовал неписанный закон: спустя четверть часа после гудка все заключенные работяги должны выстроиться в колонну по четыре чтобы поступить в распоряжение конвоя.
Тьма лохматого февральского вечера обступила освещенный пятачок с нетерпеливо топтавшимся людом. Дул резкий ветер из преисподни, откуда обычно вырывалась седая кружилиха — пурга.
Пивоваров держал Журина под руку и, приблизив лицо к его башлыку, чеканил строчки лагерной песни:
Над Русыо-матушкой, над нашей родиной Десятки лет не утихает ураган. Миллионы скрученных, миллионы мученых, Миллионы загнанных в Сибирь и Туркестан.— Одного не хватает! — послышался крик начальника конвоя.
— Кого там не достает? — раздалось сразу несколько нетерпеливых, раздосадованных, вопрошающих голосов.
— К дырочке в женский душ прилип! — острил кто-то.
— С конягой романсирует! — вторил другой.
— Лаборанток через окно глазами кнацает.
— Недостает жида из слесарни, — произнес кто-то возле Журина. И сразу же несколько горлохватов заорало:
— Вождей травят! Бьем, хлопцы, разрешено! Ничего за жида не скажут! Хозяин поедом их ест!
— Работнуть жида! Отбить ливер!
— Эй, «Жменя», по твоей части — руки не порть!
— Чего орешь?! — оборвал своего соседа Журин.
— Как не орать?! Жид там простым слесарем числится, а фактически всей сборкой шишкомотит, поэтому и задержали его в цехе. Вольняги, за которых он втыкает зряплату толстую гребут в загашник. Ему бы работать на швырок, раз носим — ношеное и едим — брошеное. Сам знаешь: «лучше кашки не доложь, а на работу не тревожь», «от работы кони дохнут», «работа — не член — сто лет простоит», «пусть трактор работает, он — железный», «работа не волк — в лес не убежит». Лучше других быть хочет! Один черт — не выслужится. Ихнего брата по поводу и без повода тараканят.