ЖАНРЫ

Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана
Шрифт:

«Хроника» и другие материалы «самиздата» часто давались на одну ночь, на один день, иногда на несколько часов. Кто мог, старался их копировать, кто не боялся. Это создало такую новую форму московской жизни, когда люди стали заходить друг к другу на огонек в час ночи, в два ночи. Горит свет — можно позвонить, можно постучать. Если ты принес что-нибудь почитать, ты был самый желанный гость. И это содействовало сближению людей, общению. Появилась какая-то новая форма дружбы. Вообще, я давно заметила, что люди дружат лучше всего, когда у них есть общее дело. Вот почему мне Жипе Вернан, мой французский друг, сказал: что-то в вашей дружбе напоминает наше Сопротивление. Конечно. Это одного рода явления. Когда есть общее дело, когда тебя преследуют, когда тебе грозит опасность, совершенно естественно, что люди солидаризируются, объединяются — и уже на уровне душевной жизни начинают лучше понимать друг друга, рассказывают друг другу вещи, не связанные с этой деятельностью, общаются с большей открытостью, с большим доверием. Мне кажется, что значение диссидентского периода в интеллектуальной жизни Москвы — и Ленинграда, я думаю, Киева, Харькова — важно еще и тем, что это был период, когда люди, раньше мало друг друга знавшие, сидевшие каждый в своей норке, вдруг объединились, лучше узнали друг друга, и возникло какое-то своего рода братство, готовность к выручке, интерес друг к другу, симпатии. В этой угнетенной России, под очень пристальным, усиленным в те годы вниманием КГБ, сначала в столицах, а потом и в провинции возникло какое-то новое содружество душ людей. Это, по-моему, важно, об этом как-то мало еще говорили. Тем не менее, когда приезжали к нам иностранцы, они все отмечали это: вы как-то умеете дружить иначе, чем мы. У нас, когда мы общаемся, как бы и говорить особенно нечего — о том, что поставить машину негде или где лучше покупать сыр, или, в лучшем случае, о последнем фильме, постановке, — а у вас исключительно содержательные разговоры, и от этого какая-то большая прилепленность людей друг к другу. И действительно, так оно и было. Разговоры были содержательными просто потому, что каждый решал для себя, как ему жить. Поэтому было интересно и выслушать чье-то мнение, и узнать чей-то опыт. И вот такое сближение, солидаризация интеллектуальных честных людей — это побочный продукт «самиздата» и диссидентства, дополнительный к главному и непосредственному. Ведь что такое «Хроника текущих событий»? Раньше человека арестовывали, особенно в провинции, — и всё, он канул в безвестность, он пропал, исчез, он был стерт. А теперь — нет, «Хроника» фиксировала, что вот в Нижнем Тагиле за то, что у него нашли, там, книжечку, не знаю, Синявского, арестован такой-то. И вот в России, в разных концах ее, об этом читали, это знали. Это, конечно, было безмерно важно.

Еще один очень важный момент жизни тех лет: стали собирать деньги и вещи и посылать посылки в лагеря. Потому что многие политические заключенные не имели никакой помощи — их родные и близкие боялись их поддерживать и отказывались от них. Жены и даже родители, а особенно жены и мужья отказывались… А в лагере жить без помощи извне, без посылок было очень трудно. И вот организовалась целая система сбора вещей и денег, и все честные люди вокруг нас, и мы, конечно, тоже, в этом участвовали. Были определенные даты, были люди, которые все это собирали и переправляли. И это тоже вызывало взаимное доверие. Я, например, немножко собирала деньги в академических кругах: мой дядя, академик Фрумкин, и его жена, моя тетка Амалия Давыдовна — теперь об этом можно говорить, поскольку оба давно в могиле, — давали деньги очень охотно, но сто раз повторяли: чтобы никто не знал откуда. Только анонимно, только чтобы не было известно, от кого это. И так многие. Когда появилась возможность делать это не непосредственно самим, а через каких-то других людей, оказалось, что многие готовы помочь. Тщательно, так сказать, скрывая свою причастность.

Я думаю, такое бывало во все времена. Хотя такого страха, как при советской системе, в цивилизованное время нигде не было. Наверное, только при инквизиции. Ну, при гитлеризме, конечно. И там тоже, как выясняется, были люди, пытавшиеся помогать евреям, пытавшиеся сопротивляться. Хотя их было гораздо меньше, чем у нас. Но у нас это и делать легче. Наш хаос, наша неорганизованность, несостыкованность разных сторон власти необычайно содействовали тому, что многое, что в любой цивилизованной стране, скажем, такой, как Германия, не могло пройти незамеченным, здесь сходило. Хотя хочу подчеркнуть и напомнить тем, кто тоскует по прошедшим временам: о появлении незнакомого человека в любой деревне немедленно «сигнализировали». В каждой деревне был осведомитель. И эта система осведомительства работала в борьбе с инакомыслием лучше любой другой. Я знаю много историй: даже в самой глуши нельзя было появиться и остаться незамеченным. Тебя всюду замечали. Единственный способ спастись — и кое-кто так спасался от ареста, — уехать лесничим в глухие леса. Есть такая актриса в Ленинграде, Шурочка Завьялова. Ее отец был крупным, городского уровня боссом. Когда он увидел, что приближается арест, то взял дочку и поехал куда-то в глубокую Сибирь лесничим. И тем спасся.

Что же касается помощи… Все-таки в человеке честном, по себе знаю, есть большая потребность подавить страх и хоть чем-то помочь. Это потребность души. Просто чувствуешь себя безумно униженным, если не смеешь этого сделать. Это именно… вот точное слово я нашла: это именно унижение — не сметь протянуть руку. Это же фактически — человек тонет, а ты проходишь мимо. Посвистывая.

Я думаю, человеку, не окончательно коррумпированному, неразложившемуся, с остатками еще каких-то понятий, естественно протянуть руку помощи. Хотя те шестьдесят — или пятьдесят тогда — лет советской власти, конечно, многих людей, которые раньше бы естественно это сделали, испортили, развратили. Но все-таки нельзя развратить народ целиком. Это невозможно. И на всех уровнях. Я хочу здесь вспомнить, как старухи подавали хлеб немецким военнопленным. Это явление того же порядка. Ведь есть еще чувство жалости, сострадание. Сострадание к страждущим — это всегда было национальной чертой русского характера, Помочь, дать кусочек хлеба, дать кусочек тепла. Я думаю, это явление того же типа.

58

В конце шестидесятых годов произошло поразительное событие — Пражская весна. Дубчек, новый секретарь компартии Чехословакии, стал для советской интеллигенции героем. Мы поверили, что воплощаются наши мечты. Поскольку мы понимали, что для нас немыслимо поставить под сомнение социализм, и знали, что система непоколебима, предложенная Дубчеком формула «социализм с человеческим лицом» абсолютно завоевала сердца. Мы увидели в ней выход, путь, который могли бы использовать и мы. Тем более что наши руководители, казалось, не хотели форсировать ход событий. В прессе ничего не было, мы слушали Би-би-си, «Немецкую волну», «Голос Америки». Иногда ночи напролет сидели у приемника, дома или у друзей, жадно вникали во все подробности, с волнением следили за развитием событий. Поскольку ловить «голоса» было нелегко, приходилось ложиться на пол или забиваться в угол кухни или ванной. Новостями обменивались на улице, из соображений безопасности. Я каждый день встречалась с Асей Берзер у метро «Маяковская» после того, как она заканчивала работу: она мне рассказывала все, что говорилось в «Новом мире», и мы сравнивали нашу информацию.

Ситуация, казалось, развивается благоприятно, и в начале августа мы с Симой, Павликом, Женей и друзьями уехали в отпуск в Литву, в Игналинский район, и там путешествовали на байдарках по маленьким речкам от одного озера к другому, а по вечерам находили какое-нибудь красивое место для привала. В этих лесах можно было ходить целыми днями, не встретив ни единой души, мы ведрами собирали белые грибы и ягоды, и события в Чехословакии казались там очень далекими. Тем не менее по вечерам мы обязательно слушали наш верный транзистор, который держал нас в курсе переговоров между Дубчеком и советским правительством. Потом все батарейки сели, приемник замолк, и мы на несколько дней остались без известий. Мы вернулись в Вильнюс, где нужно было сесть на поезд, не испытывая никакого беспокойства, более того, радостные и беззаботные.

Купили газеты — ничего интересного. У нас оставалось несколько часов до поезда, и мы пошли погулять в парк. И вдруг навстречу — человек, который как-то странно себя повел: он слушал транзистор, прижимая его к уху, но, едва нас завидев, ускорил шаг, как будто испугался. Я это засекла, но, конечно, тогда не поняла, почему он так себя вел.

Мы приехали на вокзал и, так как у нас не было брони на ночной поезд до Москвы, оказались все в разных купе. Я старалась заснуть, несмотря на бормотание радио, которое в поезде никогда не выключалось, и вдруг в полусне мне показалось, что я слышу фамилию Дубчек. Я стала прислушиваться и через несколько минут поняла, что он находится в Москве. Дубчек в Москве, говорило радио, и он заявляет, что в Чехословакии идет полным ходом контрреволюция. Это сообщение повторялось и повторялось, безо всяких комментариев.

Вокруг меня никто не шевельнулся, видимо, никто не обратил внимания на эти новости. Потрясенная, я отправилась искать Симу. Сима спал глубоким сном и ничего не слышал. Я даже подумала, может, мне все это послышалось, приснилось? Но через несколько минут в выпуске последних известий сообщили, что все чехословацкое руководство находится в советской столице. С этого момента мы уже всю ночь не спали, уверенные, что случилось нечто ужасное.

Утром на перроне Белорусского вокзала нас встречали несколько друзей, в том числе Элька. С мрачным видом, даже не поздоровавшись, он сказал: «Павлика Литвинова арестовали». А потом начал рассказывать все то, что мы так боялись услышать: руководство чехословацкой компартии во главе с Дубчеком, вынужденное подчиниться, силой доставлено в Москву, Чехословакию заняли войска Варшавского договора, танки вошли в Прагу, сотни погибших, свобода отнята…

Наши газеты, естественно, публиковали только официальную информацию: СССР оказывает вооруженную помощь братскому народу Чехословакии по его просьбе. К этому добавлялись лживые репортажи, описывающие радость чехословацкого народа, спасенного старшим братом от контрреволюции.

Никто не протестовал, никто не говорил о стыде, который мы испытывали. Никто, за исключением четырех отважных женщин и четверых мужчин, который вышли на Красную площадь и у собора Василия Блаженного едва успели развернуть два транспаранта: «За нашу и вашу свободу» и «Чехословакия, мы с тобой» — после чего их схватили.

Четверых из них я знала лично: математиков Павла Литвинова и Ларису Богораз-Даниэль и поэтов Наталью Горбаневскую, вышедшую с ребенком на руках, и Вадима Делоне. Почти все они участвовали в составлении «Хроник».

Их судили, никто из них не признал себя виновным, Горбаневскую принудительно поместили в психиатрическую больницу, другие получили по нескольку лет ссылки в Сибирь, в отдаленные районы Казахстана. Думаю, конец 1968 года был один из самых грустных в нашей жизни.

59

Вплоть до семьдесят третьего года диссидентское движение расширялось — и борьба с ним тоже. Процессы шли один за другим.

Однажды я зашла в кабинет Аси Берзер в «Новом мире» и увидела человека, совсем не похожего на тех, кто обычно ходит в литературные журналы. Очень высокого, костлявого, с лицом в глубоких морщинах, как будто вырубленным из камня. У него были руки с крупными ладонями, обломанными ногтями, задубевшие от мороза и тяжелой работы: я сразу обратила на них внимание, потому что они высовывались из коротких рукавов пиджака — видимо, с чужого плеча. Говорил он хриплым голосом, с легким простонародным выговором, не договаривал слова и немного заикался. Когда он прощался, то первый неловко протянул Асе руку, что, вообще-то, считается признаком невоспитанности, и его лицо осветилось обаятельной улыбкой, детски-наивной. Это был Анатолий Марченко. Он только что вышел из лагеря и принес Асе рукопись «Моих показаний» — первого текста о лагерях не сталинской, а брежневской эпохи, из которого было ясно, что система осталась неизменной. Как опубликовать такой текст? Но у Марченко был не тот характер, чтобы с чем-то считаться. Он был сыном колхозника, университеты прошел в тюрьме и не переставал бороться. Он посвятил свою свободу помощи политзаключенным всеми возможными способами. Но свобода была недолгой. Его многократно арестовывали, и он, можно сказать, всю свою жизнь провел в тюрьме, объявляя голодовку в знак протеста против незаконного наказания других узников и плохого обращения с ними. Он умер в восемьдесят шестом году, не дожив двух дней до объявления о его освобождении. КГБ не раз предлагал предоставить ему возможность эмигрировать, но он все эти предложения отвергал.

Поделиться с друзьями: