Подвиг Севастополя 1942. Готенланд
Шрифт:
– Я знаю, ты лейтенанта любишь.
– Совсем дурак.
– А кого тогда?
Она нащупала в темноте мою руку и неловко шмыгнула носом.
– Мне тут больше заняться нечем? Ты сколько дней не спал?
– Не знаю.
– Вот и я не знаю. Так что отдыхай, политбоец. Будешь потом сочинять о ночи с Волошиной на Мекензиевых Горах. Вы же любите потрепаться.
– Дура, – без злости ответил я.
Она не обиделась. Вложила пальцы в мою ладонь и сразу же уснула. Я тоже провалился в сон. Тяжелый, черный, без сновидений, а значит – без танков, снарядов и немцев.
– Komm hier, guck mal, so eine romantische Szene. Поль э Виржини.
Я резко открыл глаза и сразу же зажмурился – в открытую дверь сарая бил ослепительный свет. Раздался громкий смех. И снова прозвучал веселый голос, отчетливо произнесший:
– Es ist die h"ochste Zeit zu erwachen, meine Kinder. Zu erwachen und aufzustehen, euch zu waschen, zur Schule zu gehen. In Moskau ist schon sieben Uhr f"unfzehn.
Семь пятнадцать, если фашист не врет. Сколько же я спал? Я в отчаянии поглядел на Маринку. Она сидела, закрыв лицо руками, спрятав его от света. Или от стоявших над нами фашистов. Их было трое, в выцветших куртках, расстегнутых до пупа, рукава засучены, за подсумки зацеплены каски, винтовки в руках, две наставлены на меня, одна на сержанта Волошину. Веселый немец выпустил брюки на сапоги и совсем не походил на фашистского вояку – который в фильмах, даже будучи тупым, всегда остается бравым. За плечом у немца висела моя трехлинейка.
– Ходить, ходить! – раздался еще один голос, не такой добродушный, как первый, а, прямо скажем, злой. Говоривший был невысоким, длинноносым и чернявым, ощупывал Маринку гадкими глазенками. Третий тоже пялился на нее, щеря зубы с дыркой посередине.
Мы приподняли руки с растопыренными пальцами и вышли, стараясь не глядеть ни на немцев, ни друг на друга. Я испытывал дикий стыд, и было отчего. Проспал всё на свете, проспал свою жизнь, проспал жизнь поверившей мне Маринки. Забыл простейшие правила службы. Утратил бдительность, чувство опасности. А с другой стороны, пять суток. Или четыре?
Трое немцев болтали между собой. О чем – я не понимал. Лишь выхватывал отдельные слова, произносимые веселым. Другой, казалось, говорил не по-немецки. Быть может, на диалекте, которых так много в Германии. Учитель рассказывал нам, что немцы из разных земель не смогли бы общаться друг с другом, если бы в школе их не учили общенемецкому языку. Но некоторые слова я разобрал и у злого. «Шайсе», «эршисен» и непонятное «хуре», прозвучавшее раза три.
На дворе – а это был обширный двор с не замеченным мною во тьме поваленным забором – стояли, сидели и даже лежали немцы. Курили и переговаривались. На востоке и западе – теперь, видя солнце, я знал, где восток и где запад, – перекатывалась стрельба.
«О, Ашенпуттель», – сказал, подойдя к Маринке и показывая пальцем на ее чумазое лицо, крепкий мордатый парень с пулеметом на плече, таким же, как у Шевченко. Другие заржали, хотя и не все. Один, сидевший на земле, прислонясь к стене разрушенного дома, скользнул по нас совершенно равнодушными глазами. Или просто смертельно уставшими. Лицо было худощавым и каким-то несчастным, убитым.
Мне знаками велели снять ремень. По карманам шарить не стали. Санитарную сумку веселый немец, заглянув вовнутрь, вернул обратно Марине. «Es kann ihr noch n"utzlich sein, – объяснил он своим. – Im Kriegsgefangenenlager gibt еs viele Verwundeten». – «Wenn sie ankommt», – недовольно пробурчал чернявый и злой.
Мне захотелось перегрызть им глотки. И веселому, и тому, равнодушному и уставшему. Устал убивать, фашистская сволочь. «Ашенпуттель», – подмигивая Маринке, повторял, как попугай, мордатый пулеметчик. Веселый улыбался и пытался объяснить нам, что такое «Ашенпуттель». «Сандрийон… Синдереле… Копчюшек…» – перебирал он словечки на разных языках, мне одинаково непонятные и неинтересные. Повернувшись к равнодушному, крикнул: «Wie heisst es italienisch?» Тот буркнул в ответ: «Ченерентола», что-то еще раздраженно добавил и отвернулся. Веселый опять заговорил с Маринкой, но, поймав ее взгляд, озадаченно замолчал. Пожал плечами, подошел к равнодушному и присел у стены рядом с ним.
Солдат с белым кантом на вороте, унтерофицер, безучастно посмотрел на меня и Марину и махнул рукою в сторону, где уже брели, спотыкаясь, десятка два наших. Мы сделали шаг в указанном направлении, но тут нам дорогу перегородила женщина – тоже наша, но гражданская, непонятно откуда тут взявшаяся. Еще не старая, с большими красными руками, аккуратно и даже кокетливо повязанным красным платком. Улыбаясь фашистам, она громко заговорила, стараясь быть всеми услышанной – как будто фрицы могли ее понять:
– Вот они где поховалися. Я еще вчера этого байстрюка заприметила с шалавой евоной. Сховаются, а потом повылазят и станут людям вредить, партизаны проклятые. Хоть попихались напоследок, комсомольцы?
– Хватит, старая, – прервал ее по-русски человек в немецкой форме с какими-то особыми петлицами, которых Мишка, объяснявший мне чины германской армии, не рисовал. Я не заметил его появления, возможно, он пришел вместе со злобной теткой.
– Какая я те старая? – не на шутку обиделась та. – Да мне и сорока-то нету. Ты это вот что, парень, своим, нашим то есть теперь, скажи, не забудь – что мы с дедом Савелием сами вам всё сообщили. Понял?
– Награды хочешь? – зевнул в ответ русский, не прикрывая рта, можно сказать – демонстративно.
Солдаты, не понимая, в чем дело, оставили нас в покое и разбрелись по двору. Усталый и равнодушный, слегка качнувшись, поднялся на ноги и с помощью веселого товарища, то есть не товарища, конечно, а сослуживца, стал поправлять снаряжение: наплечные ремни, цилиндрический футляр противогаза и множество других вещей, которыми был обвешан.
– А кто же ее не хотит, сынок? – вмешался пожилой мужчина, видимо только что названный дед Савелий. Он выглядел почти по-праздничному: в напяленном, несмотря на жару, пиджаке, в свежей сорочке «апаш», с остроконечным воротником навыпуск. Черная с проседью борода аккуратно пострижена, от яловых сапог разило ваксой, в их носках отражалось солнце. – Ты же небось получаешь свое. Вон и на мундере цацка висит.
Русский скосил глаза на «цацку», присобаченную к карману суконного «мундера» – черный металлический кружок с изображением немецкой каски, – и криво усмехнулся.
– Храни боже от этаких цацек. Понял, черт краснопузый?
Дед Савелий не на шутку обиделся – а может, и испугался.
– Какой же я те краснопузый? Да я при царе-батюшке самый настоящий кулак был. Мироед! А при Советах – идейный вредитель. Да у меня сын – дизентир, в Ялте в полиции служит, говорили хорошие люди, жидовню пятый месяц выводит. Да я тут всех… Да я их мать… Вконец комуняки умучили православного человека. Налоги им дай, займы паскудам плати, паши сверхурочно – а за что? А чем? А на хера?
Русский немец презрительно ухмыльнулся.
– Ну, это мы, старичок, проверим. Всех проверим, каждого. До Сибири дойдем и проверим. Последнюю тварь утопим в Японском море.
Тетка, не убоявшись грядущей проверки, радостно заверещала:
– Вы их только, сынки, главное, не жалейте. Изведите так, чтобы и следа комиссарского не осталось. Всю комсомолию и пионерию.
Дед ее горячо поддержал – наступая на нас, угрожающе тыча в Маринку изогнутым пальцем и брызгая желтой слюной (та, попав на носок сапога, слегка пригасила солнце).