Поэтика и семиотика русской литературы
Шрифт:
С Венерой, с Веспером и Денницей связан еще один интересный эпизод в пушкинском творчестве. В письме Льву Сергеевичу Пушкину от 4 сентября 1822 года поэт пишет: «Милый друг, у вас пишут, что луч денницы проникал в полдень в темницу Хмельницкого. Это не Хвостов написал – вот что меня огорчило – что делает Дельвиг! Чего он смотрит!» (X, 44). Несколько месяцев спустя, в январе 1823 года, он еще раз весьма иронично пишет об этом все тому же Льву Сергеевичу. Дума Рылеева «Богдан Хмельницкий», которую имеет в виду Пушкин, была в 1822 году трижды опубликована в разных изданиях – «Русский инвалид», «Сын Отечества», «Соревнователь просвещения и благотворения». Вызвавший его нарекания фрагмент думы (начало ее) во всех публикациях 1822 года звучал так: «Средь мрачной и сырой темницы, // Куда лишь в полдень проникал, // Скользя по сводам, луч денницы…». Позднее слово «в полдень» было заменено на «украдкой». Неприятие Пушкиным первоначального рылеевского варианта ясно говорит о том, что для самого Пушкина Денница неоспоримо связана с утром и восходом солнца, хотя в мифопоэтическом ракурсе вариант, предложенный Рылеевым, вполне оправдан.
Однако при стремлении Пушкина к астрономической точности он сам не избежал некоторых нарушений ее, причем весьма значительных. Как отмечали в комментариях к роману «Евгений Онегин» В. Набоков и Ю. М. Лотман, второй стих XXIV строфы шестой главы «И встречен Веспер петухом» являет собой явный анахронизм [60] .
М. Л. Гаспаров в «Записях и выписках» попытался объяснить эту неточность, заметив, что в данном случае у Пушкина «…то ли глубокая игра, то ли такая же обмолвка (вечер вместо утра), как у Мандельштама «Равноденствие» вместо солнцестояния и старт вместо финиша. Если глубокая игра, то потому, что вся дуэль в “Онегине” нереальна – состоит из непрерывных нарушений дуэльных правил; так же нереальна, как вторая кульминация – финальная сцена, где Онегин сквозь пустой дом доходит до будуара Татьяны» [61] . Такую интерпретацию пушкинской оплошности вполне можно допустить, но, если учесть, что «венецианский» Веспер появляется в произведениях поэта не ранее 1827 года, можно с осторожностью предположить, что место вечерней Венеры в 1826 году, когда создавалась шестая глава романа, еще не было четко зафиксировано на пушкинской карте звездного неба [62] .
60
См.: Лотман Ю. М. Пушкин: Биография писателя. Статьи и заметки. 1960—1990. «Евгений Онегин». Комментарий. СПб., 1995. С. 678; Набоков В. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». СПб., 1998. С. 458.
61
Гаспаров М. Л. Записи и выписки // Новое литературное обозрение. 2000. № 42. С. 442.
62
К мнению о сознательном использовании имени Веспер в шестой главе романа склоняется и М. М. Лапина, автор примечаний к набоковскому комментарию «Онегина», справедливо отмечающая применимость такого именования по отношению и к вечерней, и к утренней Венере у античных авторов, но, к сожалению, вносящая дополнительную путаницу в толкование пушкинского стиха. «К тому же, – пишет она, – можно и иначе истолковать то, какую звезду встречает петух. У Пушкина ночь еще не кончилась – “Уже редеют ночи тени”, – но это не означает, что наступило утро и Веспера пора именовать Люцифером» (Набоков В. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». С. 692—693).
Таким образом, карта звездного неба в творчестве Пушкина функционально многолика и в силу этого, при ее кажущейся бедности, она значительно богаче, чем «звездные системы» его современников. Заметно отличаясь от аналогичных образных групп в творчестве предшественников Пушкина, она аккумулирует в себе практически все аспекты, которые будут представлены в творчестве последующих поэтов.
О смысловых обертонах арзамасского прозвища Пушкина
«Имя Пушкина в связи с “Арзамасом”, равно как и кличку его “Сверчок” (заимствованную из стиха баллады “Светлана” – “Крикнул жалобно сверчок”), мы находим в документах, относящихся ко времени окончания Лицея» [63] , – писал Б. В. Томашевский в ставшем уже классическим двухтомном труде о Пушкине.
63
Томашевский Б. В. Пушкин. М.; Л., 1956. Кн. 1. С. 109.
Названные Б. В. Томашевским, а много ранее – П. В. Анненковым [64] , литературные истоки арзамасского прозвища поэта ни у кого не вызывали и вряд ли когда-нибудь вызовут сомнения, поскольку балладный генезис его действительно подтверждается многочисленными документами, так или иначе с «Арзамасом» связанными. Если мы ныне возвращаемся к этой детали пушкинской биографии, то отнюдь не с намерением опровергнуть факты, а лишь в стремлении прояснить два дополнительных семантических блика, может быть едва заметных, но все-таки уловимых в арзамасском имени Пушкина.
64
Анненков П. В. Материалы для биографии А. С. Пушкина. М., 1984. С. 70.
1. Для самого Пушкина прозвище «Сверчок» сопрягалось не только с, говоря словами П. В. Анненкова, «веселым направлением» «Арзамаса». В 1818 году, когда «Арзамас» доживал последние дни, Пушкин пишет совсем неарзамасское по стилю стихотворение «Мечтателю», которое подписывает: «Сверчок». Прозвище становится здесь псевдонимом и, не лишаясь арзамасских аллюзий, создает для осведомленного и просто имеющего тонкий слух читателя ощутимый диссонанс между текстом и авторской подписью. И вот тут-то обнаруживается, что смысл прозвища для Пушкина и его современников, в том числе друзей по «Арзамасу», был шире балладного. На пределы и направленность возможного смещения семантических границ указывают две книги. Одна из них – знаменитая книга Х. И. Гаттерера «Начертание гербоведения» – увидела свет в русском переводе в 1805 году и тем снова привлекла к себе внимание публики. В книге этой есть дополнение, содержащее «Краткое изъяснение употребляемых в гербах изображений, иконологическое описание эмблем и знатнейших Государств с их гербами, по азбучному порядку расположенными». В сем «Кратком изъяснении…» не забыт и сверчок, символика которого трактуется так: «Сверчок, кузнечик или полевой коник, означает негодного стихотворца, враля» [65] . То же толкование символа находим и в другой книге, очень известной, выдержавшей за сто с небольшим лет четыре русских издания, – «Емвлемы и символы избранные, на российский, латинский, французский, немецкий и аглицкий языки преложенные, прежде в Амстердаме, а ныне во граде св. Петра напечатанные и исправленные Нестором Максимовичем-Амбодиком». Четвертое, ближайшее ко времени рождения «Арзамаса», издание этой книги вышло в 1811 году и, несомненно, было известно арзамасцам. Логично предположить, что, выбирая прозвище для Пушкина, его собратья по перу держали в памяти и традиционное значение символа, тем более что связанная с символикой сверчка формула «негодного стихотворца» вполне соответствовала стилю арзамасского общения, а применительно к едва вступившему на пиитический путь Пушкину она указывала еще и на его незрелость (что отнюдь не мешало горячим похвалам!), на его недоученность, о которой говорил Жуковский Вяземскому в письме от 19 сентября 1815 года.
65
Гаттерер Х. И. Начертание гербоведения. Электронный ресурс: http://apress/ru/pages/greif/bib/httrr/httrr-p2.htm
Определение «враль» тоже прекрасно вписывается в литературный контекст, ибо «враль», в словоупотреблении XIX века, – это, кроме прочего, писака, рассказчик (по Далю – говорун, забавный пустослов, шутник, балагур). Полагаем, нет надобности приводить многочисленные факты из жизни Пушкина-лицеиста и его характеристики, дошедшие до нас в воспоминаниях современников, чтобы подтвердить уместность такого определения юного поэта. Не чуждался слова «враль», «враки» и сам Пушкин. Так, в IV главе «Евгения Онегина» оно обнаруживается в контексте, связанном с темой содружества:
Люблю я дружеские вракиИ дружеский бокал винаПорою той, что названаПора меж волка и собаки…Эти пушкинские строки интересны еще и тем, что в цельном тексте русской литературы, когда читатель вынужден постоянно совершать челночные рывки во времени вперед и назад, они служат в своем роде отсылкой к роману Саши Соколова «Между собакой и волком». Включенные в роман в качестве эпиграфа, стихи эти все через то же слово «враки» образуют аллюзивную цепочку Пушкин – автор «Онегина» в романе – Паламахтеров – Саша Соколов. Все они врали в том смысле, о котором мы говорили. И в этом же смысле все они сверчки.
2. Иная перекличка во времени, а может быть и источник арзамасского прозвища поэта – подпись под памфлетом Д. Н. Блудова «Видение в какой-то ограде, изданное обществом ученых людей». К сожалению, нам неизвестно, была ли эта подпись в рукописи изначально, но памфлет, направленный против Шаховского, был опубликован в «Сыне отечества» (№ LI за 1818 год) за подписью «Св..ч.к». Легко восстанавливаемые буквы вкупе с обозначенными образуют слово «Сверчок». Не будем здесь воспроизводить связи и соотношения, которые присутствуют в системе арзамасских прозвищ, взятых как целое. Заметим только, что ассонанс пушкинского прозвища и псевдонима Д. Н. Блудова весьма знаменателен, поскольку именно упомянутый памфлет положил начало деятельности «Арзамаса».
Следовательно, как и вообще было принято в «Арзамасе», над Пушкиным шутили и Пушкина ценили, что само по себе очевидно до банальности и не нуждалось бы в подтверждении, не облекись оно в конкретные смысловые игры с прозвищем поэта.
Тема безумия в произведениях второй болдинской осени (поэма «Медный всадник» и повесть «Пиковая дама»)
Как известно, «Пиковая дама» и «Медный всадник» предельно близки по времени создания – оба произведения написаны в Болдино в октябре 1833 года. Известно также, что вторая болдинская осень заметно отличается от первой. С одной стороны, Пушкин, так же как в 1830 году, постоянно сулит в письмах обильный урожай. Так, 2 октября 1833 года он пишет жене: «Теперь надеюсь многое привести в порядок, многое написать и потом к тебе с добычею» [66] ; ей же 11 октября: «Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу – и привезу тебе пропасть всякой всячины» (Х, 451); ей же 30 октября: «Недавно расписался и уже написал пропасть» (Х, 454). С другой стороны, вторая болдинская осень с первых дней вошла не в ту колею. «Подъезжая к Болдину, у меня были самые мрачные предчувствия», – пишет он Наталье Николаевне в том же письме от 2 октября (Х, 448), и далее там же: «Въехав в границы болдинские, встретил я попов и так же озлился на них, как на симбирского зайца. Недаром все эти встречи» (Х, 449). Приметы никогда не были для Пушкина пустыми, и на сей раз дурные предзнаменования явно огорчают его. Кроме того, они сочетаются с телесным недомоганием, о котором поэт тоже говорит в письмах: «Я что-то сегодня не очень здоров» (Н. Н. Пушкиной от 8 октября 1833 года. Х, 451); «Все эти дни голова болела, хандра грызла меня… Начал много, но ни к чему нет охоты; Бог знает, что со мною делается» (Ей же, от 21 октября 1833 года. Х, 453). И так до конца болдинского периода. Такое настроение принято объяснять тревогой за жену и детей, которую действительно высказывает Пушкин в первом же письме из Болдина. Но в октябрьских письмах есть еще один постоянно звучащий мотив: в каждом письме Пушкин увещевает жену умерить кокетство, и, как видно по письмам, мысль эта стала для него навязчивой. Трудно утверждать наверняка, что здесь было первичным – думы о возможном нескромном поведении жены рождали болезнь тела и духа или последние выплескивались на бумагу в форме навязчивых ревнивых идей. Так или иначе болдинская осень 1833 года породила три произведения, близких по характеру тревожности: поэму «Медный всадник», повесть «Пиковая дама» и стихотворение «Не дай мне Бог сойти с ума…». Во всех трех обыгрывается реальность или возможность безумия и, как показывает стихотворение, не только отчужденно, применительно к вымышленному герою, но и по отношению к себе [67] . Внешний, принятый, источник стихотворения «Не дай мне Бог сойти с ума…» – весть о безумии Батюшкова – кажется нам мало убедительным. Батюшков был болен с 1822 года. В Россию поэта привезли в 1828 году, и с той поры в его состоянии особенных изменений не было. Дело, по-видимому, в самом Пушкине. Он панически боится безумия и, вместе с тем, не может уйти от мыслей о нем. Тема эта неодолимо притягивает его. Пушкин пытается, как всякий художник, «избавиться стихами» от тревоги и страха и создает при этом из разных произведений по-своему единый текст, в котором одно и то же поворачивает разными гранями, рождая многомерную картину, где свободно совмещаются и смещаются точки зрения и формы их выражения.
66
Пушкин А. С. Полн. собр. соч.: В 10 т. М.: Наука, 1964. Т. 10. С. 449. Далее ссылки на это издание даются в тексте статьи с указанием тома и страницы.
67
Именно как выражение личной проблемы поэта трактовал тему безумия в творчестве Пушкина А. Белый (см.: Белый А. Ритм как диалектика и «Медный всадник». М., 1929). Автору данной статьи точка зрения Белого представляется более убедительной, нежели позиция Н. В. Макшеевой, вступающей в полемический диалог с ним (Макшеева Н. В. «Не дай мне Бог сойти с ума»: Пушкинская тема безумия в интерпретации А. Белого // Пушкинский альманах. 1799—1999. Омск, 1999. С. 133—143). С другой стороны, для нас более приемлема высказанная Н. В. Макшеевой в диссонанс Е. М. Таборисской мысль о том, что в безумии Евгения просматривается отсвет безумия создателя безумного города, будущего Петербурга Гоголя, Достоевского и А. Белого (Таборисская Е. М. Своеобразие решения темы безумия в произведениях Пушкина 1833 года // Пушкинские чтения. Таллин, 1990. С. 71—87).
О взаимоотражениях «Медного всадника» и «Домика в Коломне» пушкинисты писали [68] . Нечто сходное можно обнаружить и в паре «Медный всадник» – «Пиковая дама». Внешнее сходство здесь очевидно: тут и там герой безумец, тут и там событийное движение, за исключением начала и конца, иллюзорно, ибо основные события происходят в расстроенном воображении героя, и тут и там действия героев, хотя и по-разному, направляет случай и т. д. Однако перед нами произведения разных жанров и разного повествовательного типа, трудно поддающиеся сравнению. Поэтому далее мы будем не столько сопоставлять, сколько противопоставлять их, тем более что узел целого завязывается здесь благодаря не сходству, а различию.
68
Худошина Э. И. Жанр стихотворной повести в творчестве А. С. Пушкина. Новосибирск, 1987.
В основе и «Медного всадника», и «Пиковой дамы» лежит анекдот, но по-разному поданный. В «Медном всаднике» он узнается лишь тогда, когда мы резко меняем ракурс видения текста, выдвинув на первый план собственно бытовой аспект сюжета, что, однако, неизбежно ведет к деформации художественной структуры и преобразованию жанра. При целостном же восприятии текста формально-содержательные границы поэмы резко раздвигаются, и анекдотический костяк тонет, растворяется в философско-символической картине бытия. Герой анекдота вырастает в поэме до возвышенного безумца. Не случайно описание героя в отдельных эпизодах роднит его с юродивым из «Бориса Годунова». В качестве наглядного и семантически важного примера текстового повтора можно указать на упоминание в обоих произведениях о «злых детях», обижающих безумного. Причем строки из «Медного всадника»: