Поэтика за чайным столом и другие разборы
Шрифт:
Связь СМР с «Поселиться в лесной избушке…» Клюева (1919) вероятна, но в свете приведенных выше примеров ясно, что подобные конструкции вошли в риторический репертуар Мандельштама гораздо раньше. Очевидно также, что СМР не только органично вписывается в эту серию примеров, но и четко из нее выделяется — тем, что формула «за + чтобы» положена тут в основу композиции.
Прежде всего, она проходит в стихотворении трижды, в каждой строфе (а если учесть ее вариант лишь бы только, то еще и в строке 9, т. е. в целом четырежды), то есть проводится с исключительной силой. Количественно сопоставима с этим только ее разработка в «За гремучую доблесть грядущих веков…» (сначала два за, потом два чтобы).
К количественному педалированию дело не сводится. Происходит не простое нагнетание «договорно-обменных операций», а их неожиданное и странное разрастание. Казалось бы, уже в I строфе достигается разумный баланс: в обмен на тройную заслугу (привкус несчастья <…> смолу терпенья <…> деготь труда) и ее закономерные результаты (колодцы, способные, подобно поэзии, отражать высшее — Рождественскую звезду) поэт просит сохранить его наследие. Но далее эта цена каким-то образом — скорее всего, ввиду непризнанности поэта-отщепенца, его, так сказать, пораженности в договорных правах, — оказывается недостаточной, и тогда он предлагает приплатить за то же самое (оборот за это проходит дважды, в строках 5 и 11) еще тремя дополнительными акциями (постройкой срубов, ношением вериг, поисками топорища). Логика сделки, воплощающей — по идее — принцип «разумного, адекватного обмена», нарушается, и в этом суть: ситуация далека от нормальной.
Более того, если в I строфе речь идет о типично поэтических заслугах, пусть с сильным негативным привкусом (несчастье, дым, терпенье, деготь, труд), то есть именно таких, на основании которых естественно претендовать на сохранность поэтической речи, то дополнительная плата, предлагаемая в строфах II и III — это именно услуги, причем уже явно внелитературные — те или иные формы прислуживания при наказании других лиц, да и самого поэта[281]. Его готовность пойти и на такое, — острейший аспект СМР, и о нем написано немало. Но стоит обратить внимание на происходящий при этом гротескный «выход мотива из себя»: ситуация, давно освоенная в качестве хотя и крайне тяжелой (типа за беззаконные восторги лихая плата стережет), но все же осмысленной, оказывается неразумной до дикости[282].
4
Договор поэта с некой высшей инстанцией о гарантиях бессмертия — классический топос, который наиболее авторитетно представлен в русской поэзии жанром «Памятника», восходящим к Горацию и явно близким Мандельштаму. Перекличка СМР с пушкинским «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» уже отмечалась, причем именно в связи с мотивом «за»:
Пушкин, говоря о том, чем он будет любезен… народу (тем любезен = за что любезен), называет три аспекта своего творчества (Что чувства добрые я лирой пробуждал, Что в мой жестокий век восславил я Свободу И милость к падшим призывал), каждый из которых имеет в первую очередь нравственное содержание. Но и Мандельштам выдвигает на первый план моральные характеристики своей поэзии (используется также трехчастная формула:
Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда).
[Видгоф 2010 [2003]: 67–68]
Вопрос об ориентации на пушкинский «Памятник» заслуживает внимания. Налицо целый ряд общих черт:
• заявка на бессмертие;
• апелляция к народу;
• упоминания о языке/речи (и о восточном этносе, ср. пушкинских тунгуса и калмыка с мандельштамовской татарвой);
• мотив жестокости (и обиды);
• словарные гнезда жизнь, смерть, любовь (любезен — любили);
• имена родства (внук — отец, брат, семья);
• слова пройти (пройдет — прохожу) и друг;
• преобладание форм будущего времени и повелительного наклонения;
• и самый формат разговора о посмертной сохранности поэтического наследия: речь ведется из прижизненного настоящего и постепенно переходит в ожидаемое будущее.
Однако очевидны различия. Главное состоит в том, что Пушкин (как до него Державин и Гораций) уверенно, в изъявительном наклонении перечисляя происшедшие и наверняка имеющие произойти события, констатирует неоспоримый факт своей поэтической долговечности. К более или менее модальному повелительному наклонению он прибегает лишь в последней строфе, где обращается к музе, то есть к своей поэтической ипостаси, по существу — к самому себе, так что исполнение высказываемых ей пожеланий не остается под вопросом, ибо целиком зависит от самого поэта. Роли объективных факторов (политических столпов, народа, Руси, существования поэтов, тленья, наконец, веленья Божия) Пушкин не отрицает, но в положительном исходе не сомневается.
Мандельштам, напротив, начинает с проблематичного повелительного обращения к властям/народу/языку/читателю, а все дальнейшее движение глагольных форм и смыслов носит уже совершенно модальный характер:
сохрани — должна быть — чтобы отразилась — обещаю построить — чтобы опускала — лишь бы любили — прохожу — для <…> найду.
Разговор так и не выходит за рамки предлагаемого, но не утвержденного высшей инстанцией договора: описываемые в будущем времени действия — это виды планируемой платы, все возрастающей на наших глазах, а не свидетельства достигнутой такой ценой сохранности.
Вершины модальность дискурса достигает в начале III строфы: появляется сослагательное наклонение, отчаянное лишь бы только любили и не менее отчаянное уступительное хоть. Предвестием этого пика модальности в двух первых строфах были формы прошедшего времени в придаточных предложениях цели с союзом чтобы (уже содержащим бы): отразилась, опускала. Происходит постепенное нарастание сомнительности утверждений: если в первой, самой «договорно нормальной», «памятниковой», строфе оборот чтобы <…> отразилась появляется в составе более или менее объективного сравнения и в связке с категорическим должна быть, то во II строфе, уже «прислужнической», оборот чтобы <…> опускала — уже отчетливое придаточное еще не осуществленной цели. В III строфе максимума достигают и грамматическая модальность дискурса, и катастрофичность описываемого: как предлагаемая плата (ходить в железной рубахе; участвовать в казнях, возможно, и в качестве казнимого), так и приобретаемая за нее ценность (быть в результате любви плах зашибленным насмерть) — это в основном жертвы, приносимые самим поэтом. Лишь отдаленным эхом продолжает звучать в словах о любви плах надежда на признание с их стороны и, значит, на желанную сохранность поэзии автора.
5
Интертекстуальный фон СМР далеко не ограничивается «памятниковым» топосом. Исследователями выявлены переклички с ветхозаветной историей (прежде всего Иосифа и его братьев) и рядом мест евангельской (включая Рождественскую звезду, образ плотника Иосифа, Гефсиманский сад); с Данте и Бодлером; с несколькими текстами Пушкина; с Лермонтовым, Надсоном, Мережковским, Блоком, Клюевым, Гумилевым, Ахматовой, Есениным — и, не в последнюю очередь, с Пастернаком.
Поэтический диалог двух поэтов о возможностях приятия жесткой новой реальности[283] включает такие тексты, как: у Пастернака — «Борису Пильняку» («Другу»), стансы «Столетье с лишним — не вчера…», «Волны», «Лето» («Ирпень — это память о людях и лете…»), «Когда я устаю от пустозвонства…» (и вообще «Второе рождение») и в дальнейшем «Художник» («Мне по душе строптивый норов…», включая семь строф о гении поступка — Сталине); а у Мандельштама — «Ленинград» («Я вернулся в мой город, знакомый до слез…»), СМР, «Квартира тиха, как бумага…», антисталинская эпиграмма «Мы живем, под собою не чуя страны…» и ряд других, в том числе более поздних, во многом продиктованных арестом и ссылкой.