ЖАНРЫ

Похищенный. Катриона (илл. И. Ильинского)
Шрифт:

Она отпрянула, словно от удара, ее лицо запылало, но не успела кровь прилить к ее щекам, как я почувствовал, что вся моя кровь отхлынула к сердцу и оно сжалось от раскаяния и тревоги. Я не нашел слов, чтобы извинить мой поступок, но лишь глубоко поклонился ей и ушел, унося смерть в груди.

Дней пять прошли без перемен. Я видел ее только за столом и, разумеется, в обществе Джеймса Мора. Если мы оставались наедине хотя бы на мгновение, я становился еще более почтительным и удваивал учтивые знаки внимания, потому что перед моими глазами все время вставал ее образ, когда она отпрянула и вспыхнула жгучим румянцем. И мое сердце переполняла неописуемая жалость к ней. Да, я жалел и себя, но к чему говорить об этом? За несколько секунд меня повергли ниц, сбросили с высоты самых заветных моих надежд, и все же ее я жалел не меньше, чем себя, и даже не сердился на нее, если не считать редких вспышек невольного гнева. Ее довод оставался неопровержимым: она была всего лишь ребенком, она оказалась в невыносимом положении и, если обманывалась сама и обманывала меня, ничего другого ожидать не следовало.

К тому же она теперь почти все время проводила в полном одиночестве. Отец обходился с ней ласково, но дела и удовольствия постоянно отзывали его из дома, и он, без малейших угрызений совести и даже не предупредив ее, проводил ночи в кабачках, стоило у него появиться деньгам, что случалось чаще, чем я мог объяснить, а как-то даже не пришел к ужину, и мы с Катрионой в конце концов вынуждены были сесть за стол вдвоем. Час был уже поздний, и, едва мы поели, я поспешил уйти, сказав, что ей, вероятно, хочется побыть одной, с чем она тотчас согласилась, и я (как ни странно) ей поверил. Правду сказать, я полагал, что ей противно смотреть на меня — ведь мое лицо служило напоминанием о минутной слабости, даже мысли о которой она теперь чуралась. И вот она вновь осталась одна в комнате, где мы с ней так весело коротали время, и смотрела на пламя в печи, свет которого озарял столько наших нежных и трудных минут. Она сидела одна и вспоминала, как она, юная девушка, забыв девичью скромность, открыла свои чувства и была отвергнута. А я в своем одиночестве читал себе проповеди (едва во мне вспыхивал гнев) о слабостях человеческих и женском непостоянстве. Короче говоря, мне кажется, еще никогда не бывало двух таких дурачков, которые так терзались бы из-за чистейшего недоразумения.

Что до Джеймса, то он о нас словно бы и не думал вовсе — как ни о чем другом, кроме своего кармана, своего желудка и высокопарных речей. Не прошло и полусуток, как он занял у меня небольшую сумму, а менее чем через полторы попробовал занять еще, и получил отказ. И деньги и отказ он принял с одинаковым невозмутимым благодушием. Вообще он умел напускать на себя удивительное благородство, что не могло не производить впечатления на его дочь. То, каким он постоянно представлял себя в своих речах, его внушительная внешность и исполненные достоинства манеры отлично между собой сочетались. Люди, не имевшие с ним никаких дел, лишенные проницательности или заранее предубежденные в его пользу, могли легко вдаться в обман. Я же после двух наших первых разговоров видел его насквозь. Мне стало ясно, что он так себялюбив, что даже сам об этом не подозревает, а потому его хвастливые разглагольствования (и военные походы, и «старый солдат», и «бедный, бедный джентльмен из Горной Шотландии», и «опора моей родины и моих друзей») я выслушивал, словно болтовню попугая.

Как ни странно, но мне кажется, он сам отчасти верил в свои россказни — во всяком случае, по временам. Думается, он был фальшив до мозга костей и даже не замечал, что лжет. Но вот в минуты уныния притворство его кончалось. Порой он бывал удивительно молчаливым, нежным, беспомощным, цеплялся за руку Катрионы, точно большой младенец, и умолял меня не покидать его, если я питаю к нему хотя бы чуточку любви. Питать-то я ее питал, но не к нему, а только к его дочери. Он требовал, нет, умолял, чтобы мы развлекли его разговором (что из-за нашкх отношений было нелегко), или же принимался жалобно оплакивать свой родной край и друзей, а то начинал петь по-гэльски.

— Это одна из печальных песен моей родины,— говорил он.— Вас может удивить, что старый солдат проливает слезы, но ведь он видит в вас друга! Впрочем, звуки этих песен живут в моей крови, слова их вырываются из самой глубины моего сердца. И стоит мне вспомнить мои красные горы, и голоса лесных птиц, и бегущие с крутизны потоки, так я, пожалуй, не постыжусь заплакать и в присутствии моих врагов.— Затем он вновь принимался петь и переводить мне слова песни, сильно путаясь и всячески понося английский язык.— Тут говорится,— объяснял он,— что солнце зашло, битва кончилась, доблестные вожди кланов потерпели поражение. А дальше повествуется, что звезды видят, как они уплывают в чужие страны или лежат мертвые на красной горе, и больше уже никогда не прозвучит их боевой клич и не омоют они ноги в горных ручьях. Но если бы вы понимали этот язык, то заплакали бы тоже, ибо слова его непередаваемы и пытаться растолковать вам их смысл по-английски — пустая затея.

Да, во всем этом, думалось мне, пустоты было предостаточно, но к ней приплеталось и искреннее чувство, за что, по-моему, я его особенно ненавидел. Мне становилось невыносимо смотреть, как Катриона сострадает старому плуту и плачет вместе с ним: ведь я не сомневался, что тоскует он больше с похмелья после пьяной ночи в кабачке. Порой меня охватывало искушение одолжить ему круглую сумму, чтобы уже больше никогда его не видеть. Но это значило бы, что я больше никогда не увижу и Катрионы, а к этому я вовсе не был готов. Да к тому же совесть не позволяла мне одарить своими честными деньгами старого бездельника, чтобы он их промотал.

Глава 27

ВДВОЕМ

По-моему, на пятый день — во всяком случае, когда Джеймс вновь впал в уныние — я получил три письма. Первое от Алана, предлагавшего приехать ко мне в Лейден, и два из Шотландии, касавшиеся одного и того же события — смерти моего дяди и полного моего утверждения в моих правах. Письмо Ранкейлора, разумеется, было чисто деловым, а в письме мисс Грант, как обычно, остроумие брало верх над благоразумием — оно изобиловало упреками мне за молчание (но как я мог писать при подобных обстоятельствах?) и поддразниваниями по адресу Катрионы, читать которые в ее присутствии мне было невыразимо тягостно.

Понятно, что письма я нашел у себя в комнате, когда пришел обедать, и поведал о своих новостях, едва прочитав о них. Они приятно развлекли всех нас троих, и кто бы мог предвидеть, к каким дурным последствиям это приведет! По чистой случайности все три письма пришли в один день, и я вскрыл их в присутствии Джеймса Мора, но порожденные этой случайностью события (которые я, кстати, мог бы предвидеть, придержи я свой язык) были предопределены судьбой, еще когда Агрикола не приплывал в Шотландию, а Авраам не пускался в свои странствования.

Естественно, первым я прочел письмо Алана и столь же естественно упомянул, что он намерен навестить меня. Однако я заметил, что Джеймс сразу насторожил уши.

— Не тот ли это Алан Брек, которого подозревали в аппинском убийстве? — осведомился он.

Я ответил, что да, тот самый, и он некоторое время не давал мне взяться за остальные два письма, расспрашивая, как мы познакомились, как Алан живет во Франции (о чем я знал весьма мало), а также о его предполагаемом приезде.

Все мы, изгнанники, тяготеем друг к другу,— объяснил он.— А к тому же я знаком с этим джентльменом, и хотя происхождение его сомнительно и именоваться Стюартом он, собственно, не имеет права, в день Драмосси он снискал общее восхищение, показав себя истинным солдатом. Если бы некоторые, чьи имена можно не называть, вели себя так же, исход был бы не столь грустен. В тот день двое сделали все, что было в их силах, и потому нас навсегда связали узы доблести.

Я с трудом удержался, чтобы не показать ему язык, и почти пожалел, что Алан не случился рядом, чтобы поподробнее коснуться вопроса о своем происхождении. Впрочем, говорят, оно действительно окутано некоторым мраком.

Тем временем я развернул письмо мисс Грант и не сумел сдержать восклицания.

— Катриона! — вскричал я, впервые после приезда ее отца не назвав ее мисс.— Наконец-то я вступил во владение своим наследством! С этих пор я бесспорный лэрд Шоса. Мой дядя все-таки умер.

Она захлопала в ладоши и вскочила со стула, однако в следующую секунду нам обоим вспомнилось, как мало причин нам осталось для радости, и мы замерли, печально глядя друг на друга.

Но Джеймс тут же показал, что лицемерия ему не занимать стать.

— Дочь моя,— сказал он,— так-то моя кузина учила тебя приличным манерам? Мистер Дэвид лишился близкого родственника, и нам должно выразить ему наши соболезнования.

— Право, сударь! — воскликнул я гневно, повернувшись к нему. Я не стану делать печального лица. Весть о его смерти — одна из самых приятных в моей жизни.

Поделиться с друзьями: