Пока есть Вторник. Удивительная связь человека и собаки, способная творить чудеса
Шрифт:
Чуждый всему миру, мучимый страшными раздумьями, я переехал за 50 километров от своих товарищей, в трейлер, окруженный двухметровой стеной с колючей проволокой поверху (стену построил не я: хозяйке угрожал ее бывший ухажер, вышедший из тюрьмы). Наверное, я пытался отгородиться от людей. Свое настоящее я уже упустил, и даже в Салеме, штат Алабама, воспоминания об Ираке возрождались, чтобы похоронить меня. Их могло вызвать все, что угодно: запах обеда, птица, на миг заслонившая солнце, нож, который я всегда держал при себе.
Я не гнал от себя картины прошлого. Вместо этого я стал копать все глубже, продолжая расследование, начатое в Колорадо. Днем я двенадцать часов тренировал офицеров, а ночью восемь часов изучал правительственные документы с бутылкой пива в руке или рома «Бакарди» на столе. Медленно, страница за страницей, я превращал свою злость в праведный гнев, а потом в настойчивое желание бороться за справедливость и правду. Я 16 лет был бойцом — так сработал инстинкт выживания. Некая скрытая часть меня понимала, что если я буду верить в свое дело, то никогда не сдамся отчаянию. Поэтому ночь за ночью я читал доклады Министерства иностранных дел и Министерства обороны (тысячи страниц!), обрабатывал сотни и сотни цифр и выписывал свои мысли, чтобы понять, почему война, которую я прошел в Ираке, так разительно отличалась от войны, запечатленной в СМИ, и почему она так и не привела к победе, которую мы могли бы одержать.
В январе 2007 года, через два года после того, как Джордж Буш объявил о наращивании войск в Багдаде и провинции Аль-Анбар, сжатая 20-страничная версия моего исследования того, что я видел в Ираке, была опубликована в разделе публицистики «Нью-Йорк Таймс» под названием «Потеряв Ирак, весь и сразу». В этом эссе было две главные мысли: попустительство коррупции в американской и иракской армиях и безответственность высокопоставленных чиновников. Моя работа вызвала немалое волнение в военной среде. Мои выводы подтвердили десятки боевых офицеров, в том числе несколько офицеров высокого ранга, с которыми я служил. Преподаватель Военной академии сухопутных войск предложил мне попробовать себя в роли профессора. Меня пригласили в Американский институт предпринимательства в области исследования социальной политики — консервативный научный центр, «неофициально» разрабатывавший стратегию для проведения в жизнь бушевского наращивания войск. В этом институте я участвовал в серьезных дискуссиях с учеными и стратегами, такими как отставные генералы Кин и Барно и действующий генерал Уильям Колдвелл, в данный момент возглавляющий обучающую миссию НАТО в Афганистане.
Однако большинство старших офицеров в Форт-Беннинге оказали мне значительно меньшую поддержку, а так как мои статьи все появлялись в таких изданиях, как «Вашингтон Таймс», «Форт-Уэрт Стар Телеграм» и «Атланта Джорнэл-Конститьюшн», эти люди были живейше заинтересованы в том, чтобы меня замолчать… или убрать. Поэтому тем летом я и армия США разорвали отношения по обоюдному согласию. Я вышел в отставку 11 сентября 2007 года через шесть лет после терактов, через семнадцать — после моего вступления в армию в семнадцатилетнем возрасте и всего через несколько дней после того, как Вторник вернулся из тюрьмы в северной части штата Нью-Йорк. Даже в худшие дни такие параллели в наших судьбах заставляют меня невольно улыбнуться.
К тому времени я согласился на должность в Нью-Йоркском Агентстве по управлению в чрезвычайных ситуациях (ЧС). И месяца не прошло, как я переехал из трейлера в окрестностях Салема в маленькую квартиру в Сансет-Парке, Бруклин, — беспокойный район, полный иммигрантов, вдалеке от населенных яппи анклавов на севере. Мебели у меня не было; одежды — ровно столько, чтобы вместилось в крошечный шкаф и рюкзак: я сидел со своим ноутбуком на полу, а спал на ковре, укрывшись одеялом, чтобы не замерзнуть, — почти как в спальном мешке в Аль-Валиде. За много дней до того, как идти на новую работу, я заглянул в шкаф, увидел там два новых костюма на деревянных вешалках и понял, что ничего из этого не выйдет.
Дело было не в ответственности. Я разбирался в планировании. Я знал, как вести себя в критических ситуациях. В Форт-Беннинге я отвечал за сотни людей и снаряжение стоимостью в миллионы долларов, и при этом во всех моих рекомендациях отмечалось, как я «отлично проявил себя», и предлагалось произвести меня в майоры. Я был лидером, и в случае чрезвычайной ситуации оказался бы на высоте. Чувствовал бы себя как рыба в воде.
Но ежедневная рутина? Ее бы я не вынес. Я хромал, ходил с тростью, голова часто кружилась, из-за этого я падал, постоянно мучила боль. Я посмотрел на костюмы и понял, что на работу придется ездить на метро в час пик, придется входить в полное людей помещение и болтать о пустяках с секретаршей. Вообще-то я уже год ни с кем не болтал о пустяках. В Форт-Беннинге я отгородился от всех и вся как физически, так и духовно, игнорируя общественные обязанности и приглашения. В Бруклине я почти не выходил из квартиры. А если и выходил, то обычно поздно ночью, чтобы купить самое необходимое вроде полуфабрикатов. Я не был алкоголиком, но пил каждый день, чтобы усмирить тревогу, и большую часть ночи, чтобы заснуть. Не было никаких страшных симптомов: ни постоянно повторяющихся снов, ни вспышек гнева, ни параноидальных голосов в голове. Просто я был сам не свой. Иногда у меня уходил час на то, чтобы набраться смелости и пройти квартал до винного магазина.
Отказаться от места в Агентстве по управлению в чрезвычайных ситуациях — это было верное решение, но оно же и оказалось самым трудным. Вечер, когда я мерил шагами свою квартиру перед тем, как позвонить, был одним из самых тяжелых в моей жизни. Я хотел получить эту должность. Деньги были хорошие, работа интересная, большие перспективы. Казалось, если я решусь отвергнуть это предложение, то буду конченым неудачником. Я не был уверен, что мне представится второй шанс.
Но когда я все-таки позвонил, то почувствовал себя свободным. Никогда в жизни я не был таким свободным. Почти четыре года я игнорировал свои проблемы. Работал слишком усердно, ломился вперед, чтобы с ними не разбираться. С Агентством по ЧС я чуть не наступил на те же грабли. Но остановился. Я поступил честно. Набрался мужества и принял реальное положение вещей в своей жизни. Теперь я наконец собирался обратиться за помощью.
В глазах родителей мой поступок выглядел иначе. Мама покачала головой и вышла из комнаты. Папа посмотрел мне в лицо (я приехал в Вашингтон на поезде, чтобы сказать им, а для страдающего клаустрофобией это мучительное путешествие) и сказал:
— Ты не станешь одним из этих сломленных ветеранов.
Это была не угроза. Это была констатация факта. Отец думал, что я сам себе враг, он не собирался позволить мне испортить мою жизнь. Он знал, что в Ираке меня ранили: моим родителям позвонили из армии среди ночи и сообщили о нападении. Папа не понимал, что раны в моей душе так и не зажили, что они отравляли мне существование. Он думал, я упиваюсь своим страданием. Если бы я был настоящим мужиком, я бы с этим справился. Он считал, что диагноз «ПТСР», который мне поставили еще до отставки, — просто оправдание.
Я хотел выругаться ему прямо в лицо, но воспитание не позволило. Если честно, я был слишком зол. Вообще, пожалуй, это был самый тяжелый момент в моей жизни. Армия меня предала — и это была рана в самое сердце. Я потерял уважение отца — и будто меч пронзил мою душу. В этот момент злоба пересилила меня, и воспоминания об Ираке меня поглотили. Я был изолирован от мира задолго до Алабамы, но в тот вечер впервые ощутил, что я в абсолютном вакууме.
Я катился по наклонной, превращаясь в беспокойного параноика. Семья больше не поддерживала меня, и я оказался оторван от всех и вся. Я цеплялся за свой праведный гнев, но без родителей лишился надежды. Ночами напролет рыскал в Интернете в поисках новостей о войне и часто писал (порой как одержимый) о своем состоянии. На улицу перестал выходить — только в винный, купить рома и четыре литра диетической колы. Выпивал все до дна за несколько следующих часов или дней, а потом, отсеченный от мира, снова отправлялся в винный. День благодарения я праздновал в одиночестве, пил «Бакарди» в своей квартире. Не было ни индейки, ни начинки, ни пюре — только быстро пустеющая бутылка янтарной жидкости и одинокая рождественская гирлянда, тускло мигающая в темноте.
Однажды ранним утром, переполненный ромом и тоской, я написал эссе для Национального общественного радио «Вот во что я верю». Я говорил об ощущении брошенности, о предательстве, о том, что мне отказали в элементарной медицинской помощи. Заканчивалось оно так: «Надеюсь, я получу помощь, пока еще не слишком поздно».
Сейчас, перечитывая это эссе, я не могу понять, что имел в виду. У меня не было мысли о самоубийстве. Уж это точно. Но теперь вижу что был на грани. Иногда лежал на кровати после трех бессонных суток (я слишком долго и помногу пил, чтобы по-настоящему пьянеть) и думал: «Хорошо бы заснуть. Может, было бы даже лучше, если бы я вообще больше не просыпался?»
Тем не менее я все плелся вперед, слишком разгневанный, наверное, чтобы сдаться. Несмотря на официальный диагноз и множественные увечья, льготы по инвалидности мне никак не давали, а скудные сбережения, скопленные за семнадцать лет в армии, уже подходили к концу. И все равно я несколько раз в неделю обращался в транспортную службу (это как такси, но можно позвонить и попросить, чтобы тебя обслуживал один и тот же водитель), чтобы выполнить свою единственную оставшуюся обязанность: съездить в Бруклинский госпиталь Управления по делам ветеранов (УДВ). Стоила такая поездка 11 долларов в один конец, в то время как автобусом — 2 доллара. Эта роскошь была мне не по карману, но приходилось пользоваться транспортной службой, потому что автобус мне был не по силам. Лица, запахи, замкнутое пространство. Я пытался, но не мог. Сходил с автобуса. В конце концов в госпиталь я должен был являться в адекватном состоянии. Меня подвергали обычным больничным формальностям, заставляли заполнять бесконечные бумаги, ждать по несколько часов, притом каждый раз я попадал на прием к новому интерну, [10] который с улыбкой заходил в кабинет и спрашивал:
10
Интерн (англ. intern — стажёр) — лицо, поступившее на новую работу и проходящее стажировку, в течение которой оцениваются его способности и приобретается опыт работы в своей специальности. — Прим. пер.