Покаянный канон: жертвенница
Шрифт:
— Его губит самый страшный грех — гордыня, — сказал он наконец, печально покачав головой. — Он воспринимает тебя в равной степени и как жену, и как своего ребенка с проистекающей из этого полной ответственностью за тебя. Смириться же с мыслью, что вы в равной степени ответственны друг за друга, он не может.
Помолчав еще какое-то время, он продолжил:
— Может быть, для него было бы лучше, если бы вы не встречались вовсе и он жил один. Но теперь тебе нельзя его оставлять. В этом случае его ожидает очень скорая гибель. Хорошо бы вам вместе съездить в монастырь. На неделю, на месяц, чем дольше, тем лучше. В Санаксарах есть чудесный, благодатный старец, он мог бы утешить и вразумить Лаврентия. Может быть, к осени, Бог даст, я сумею устроить вам поездку туда. А пока напишу письмо старцу, он будет молиться за вас.
— А что же мне делать сейчас? — спросила я. — Ведь до осени еще так далеко.
— Ты же наберись терпения, — ответил отец Наум. — Живи с ним, люби его, вселяй в него надежду, а главное — веру. Недаром же ты крещена Верою.
— Ну что вы, отец Наум, — отвечала я сквозь слезы. — Я никогда не смогу его оставить, ни на один день. Ведь он для меня отчасти тоже как ребенок. Большой, неразумный, дерзкий ребенок…
После беседы с отцом Наумом Лаврентий какое-то время не пил. Он заперся дома, отключил телефон, засел за свою некогда брошенную повесть. Приходя домой, я опять видела на его лице прежнюю спокойную улыбку. Краешек солнца, казалось, вновь появился над нашим горизонтом. Лаврентий был нежен и ласков со мной, как если бы мы встретились после долгой разлуки. Я же будто замерла в оцепенении этого покоя, порой мне казалось, что я боюсь сказать какое-то ненужное слово, сделать лишнее движение, просто резко вздохнуть, чтобы случайно не оборвать эту прорастающую исподволь тонкую ниточку надежды.
Но тут появился некий Марат, молодой журналист и гуляка. Он приехал из Москвы и заявился прямо к нам, без приглашения, с подругой и дорогим коньяком.
Лаврентий очень обрадовался его приходу, было видно, что между ним и Маратом давние теплые, дружеские отношения. Несмотря на внешнюю фамильярность общения, чувствовалось, что Марат относится к Лаврентию с искренним уважением и пиететом. В голосе же Лаврентия слышались наставнические нотки и едва ли не отеческая снисходительность.
Так или иначе, но в доме опять появилась выпивка. Вновь велись разговоры о повестях и рассказах Лаврентия, об издании его книги через московские связи Марата. Но главное, что на стол вернулась, как и не исчезала, водка…
В первый же вечер Марат остался у нас ночевать вместе со своей девушкой. Он стал бывать у нас очень часто, я подозревала, что ему просто некуда было водить своих девок. Но главное — на столе опять была водка.
Устроить скандал, прогнать Марата вон я не смогла: как видно, я не создана для столь решительных действий. К моему отчаянию и ужасу, все начиналось по-новому, а вернее, возвращалось на круги своя, на прежние страшные круги.
Я даже не успела сказать Лаврентию, что беременна, что во мне забилось новое сердце, сердце его ребенка.
К этому времени, казалось, напрочь забывшая обо мне Ольга вновь стала часто звонить, беспрестанно приглашая зайти поболтать. Вероятно, она каким-то образом прослышала о моем неблагополучии и все время пыталась что-то выведать.
Я сопротивлялась так долго, как могла, но Ольга все-таки была мне сестрой, единственным кроме Лаврентия родным человеком в этом городе, и я не выдержала. В момент своего самого горького отчаяния я поехала к ней и все рассказала, утешаясь уже тем, что мне есть с кем поделиться.
Ольга, как ни странно, восприняла мой рассказ абсолютно спокойно, а сообщение о моей новой беременности, казалось, даже обрадовало ее.
— Ребенок — это хорошо, заключила она. — Так или иначе, тебе давно пора стать матерью.
Она не стала меня уговаривать оставить, бросить Лаврентия. Нет, она просто предложила мне пожить у нее недельку, дать ему возможность образумиться, напугать его.
Может быть, эти ее непривычные уступчивость, мягкость, некатегоричность и позволили мне поверить в то, что мое временное отсутствие и вправду испугает Лаврентия, заставит его… Я не знала, что заставит сделать Лаврентия мой уход на неделю, я просто цеплялась, как за соломинку, за любую надежду.
Я все время порывалась позвонить ему, но здесь уж Ольга сполна проявила свой характер, запретив мне не только звонить ему самой, но и вообще подходить к телефону.
— Разговаривать с ним буду я, — заявила она. — Пугать так пугать.
Лаврентий позвонил в тот же день. Ольга разговаривала с ним очень резко, предельно конкретно и коротко.
— Что ты делаешь? — сказала я тихо, понимая, что происходит нечто, едва ли поправимое. — Что ты делаешь?
Сестра сердито отмахнулась, навряд ли расслышав мои слова. Вечером того же дня, воспользовавшись коротким отсутствием Ольги, я набрала его номер. Я ждала долго, за это время он мог бы несколько раз сесть и подъехать на коляске к телефону. Но он не подъехал.
Его либо не было дома, либо он опять был пьян. Это предположение было вполне реально, в нем не содержалось ничего необычного, но сердце мое сжалось, как от ожога ледяного ветра. Душа наполнилась новой, мятущейся тревогой, предчувствуя беду.
Я сумела выдержать без него лишь две ночи, лишь три дня. Пребывание вдалеке от Лаврентия, в неведении о нем было еще тяжелее, чем все мои переживания и обиды, сносимые рядом с ним.
К вечеру третьего дня я вырвалась из крепких Ольгиных пут, с молчаливой решимостью позволяя обзывать себя самыми обидными и непристойными словами, как угодно… Я чувствовала, я просто знала, что могла опоздать. И я опоздала.
Квартира была не такой, как я ее оставила, везде был почти идеальный порядок. Лишь два предмета нарушали его: записка, лежавшая на столе, и сломанная гитара, валявшаяся на кресле.
На этой гитаре Лаврентий никогда не играл, на ней были лишь поставлены, но совсем не натянуты струны. Он говорил, что в гитаре спрятана последняя надежда, последний шанс, последний случай, давая понять, что там лежит оружие.
Я не верила ему, полагая, что наличие оружия — просто очередная его фантазия. Теперь я поняла, что это, скорее всего, было правдой, как, может быть, и все, что он мне когда-то говорил и что я так часто принимала за его шутки, розыгрыши и выдумки.
Я взяла со стола листок. Это была не записка — стихи, стихи для меня. Прочитав их, я поняла, что опоздала, что он ушел, ушел навсегда.
Первым моим чувством было не горе, не боль, не отчаяние, а стыд. Нестерпимый, сжигающий душу стыд. Отец Наум предупреждал меня о возможности скорой гибели Лаврентия в случае, если я оставлю его.
Я обещала не покидать Лаврентия ни на один день, а сама оставила его на целых три, бесконечно долгих три дня…
Я набрала по телефону номер Ольги. Она с ходу вновь принялась кричать на меня, спрашивая, удовлетворена ли я теперь, довольна ли.
— Он ушел, — ответила я. — Он ушел насовсем, — добавила я тише.
— Ну, насовсем уходят только на тот свет, — возразила несколько смутившаяся моими словами Ольга.
— Мы убили его, — сказала я почти шепотом и повесила трубку.
Сначала дул жаркий ветер, а к ночи пошел дождь, словно не позволяя моим слезам оставаться одинокими этим душным августовским вечером.
Несколько раз я звонила Ольге. Я не помню, о чем я с ней говорила, быть может, о Млечном пути, по которому с такой присущей ему рисковостью уходил от меня долго и бесконечно Лаврентий.