Покаянный канон: жертвенница
Шрифт:
Мне было хорошо, но вместе с тем грустно и тревожно. Тревожно от последних слов о том, что ему не по силам любить меня вечно. Почему?
А на следующий день я спросила его совсем о другом, о том, зачем он придумал какого-то прадеда-хасида. Он рассмеялся, спросил меня:
— Ты знаешь, что это вообще такое?
— Нет, — ответила я. — Но само слово мне не нравится.
Он вновь рассмеялся. Ему, в отличие от меня, это слово ужасно нравилось: в нем, дескать, есть какая-то древность и тайна. Стихотворение в целом и образ стихотворной Берты от этого прадеда-хасида очень выигрывают.
Я сказала, что все это глупости и ерунда. Почему-то подумалось, что я для него лишь стихотворный образ, который от чего-то выигрывает, от чего-то проигрывает. Я была огорчена и опечалена, так и не поняв, почему ему не по силам любить меня вечно.
Помимо многочисленных физических тягот, переносимых Лаврентием с удивительно спокойным достоинством, а вернее — с неким презрительным пренебрежением, были иные невзгоды, душевно-морального свойства. И они, казалось мне, ранили его куда больней.
Вырванный из круга своего привычного бытия, из череды активного творческого, делового и просто повседневного общения, он наиболее остро переживал именно это лишение. Он не раз с печалью в глазах говорил, что люди стали относиться к нему иначе. И не только обычные знакомые, но и те, кого он считал настоящими, близкими друзьями.
Нет, они приходили к нему, приносили дорогие закуски и изысканный алкоголь. Лаврентий не без гордости знакомил меня с ними, торжественно объявляя звания и имена.
— Мой однокурсник, директор департамента образования мэрии… Мой друг, доктор философии, проректор нашего университета…
Был даже какой-то криминальный авторитет, которого Лаврентий с задорной мальчишеской непосредственностью так и представил:
— Известный бандит регионального масштаба!
Их было много, но очень редко кто приходил дважды и никто постоянно — не с броскими яствами, а с обычными домашними блинчиками или котлетами. Они прибывали, словно желая отметиться, исполнить некий долг.
— Будто выпал из бегущего по жизни поезда, — как-то сказал он мне. — А люди, пассажиры этого поезда, попросту не заметили моего отсутствия, «потери бойца». Они продолжают жить, не изменяя привычкам, работают, отдыхают, едят, пьют вино, выясняют свои отношения и совсем не чувствуют, что меня не стало с ними рядом. Поезд проходит мимо, гремя колесами, мелькая светящимися окнами, а я уже не слышу, о чем там говорят, за этими окнами, я слышу только стук колес да шум ветра. Я остался на каком-то темном, почти безлюдном полустанке. Скоро этот поезд окончательно и навсегда умчится вдаль, оставив лишь гулкое эхо памяти о себе…
— А может быть, этот полустанок не так уж темен и необитаем? — спросила я, пожав плечами. — Может быть, там тоже живут какие-то люди?
Он улыбнулся.
— И возможно, они вовсе не хуже тех, умчавшихся в поезде, а совсем, совсем наоборот.
Он мягко привлек меня к себе и обнял, как всегда, нежно и крепко.
Стояли теплые дни середины сентября. Лаврентий лежал в палате один, очередного его соседа выписали домой, нового пока не подселили.
— Смотри! — радостно кивнул он мне. — Просто какое-то чудо техники! Друзья спроворили, не забывают.
Он указал на компактную прогулочную коляску, стоявшую в углу палаты.
— Завтра поедем с тобой гулять на улицу, довольно этих душных стен.
Я была рада не меньше, чем сам Лаврентий, и этому средству передвижения, поблескивающему свежим хромом, и его оптимистично-перспективному предложению.
— Возьми завтра из дома одежду, что-нибудь спортивное, по погоде, — уточнил он.
На следующий день, одевшись и пересев в коляску, Лаврентий довольно строго взглянул на меня:
— Только прошу, не толкай коляску сзади, я поеду самостоятельно.
— Почему? — искренне не поняла я столь решительного предупреждения.
— Если ты будешь везти меня, я буду выглядеть настоящим немощным инвалидом. Я сам.
В этот момент он был очень похож на отстаивающего свои права на самостоятельность ребенка.
— На здоровье, — ответила я. — Ежели где забуксуете, свистите громче, подтолкнем.
— Ну, не сердись, пожалуйста. Ведь это в первый раз, я очень волнуюсь. Я хочу, чтобы ты просто шла рядом.
Он взял мою руку и примирительно поцеловал ее. Я, в свою очередь, примирительно поцеловала его в лоб, и мы отправились в путь по коридорам, переходам и лифтам.
Первым, на что посмотрел он на улице, было небо.
— Какое высокое… — сказал он, щурясь от предзакатного солнца. — После многомесячного потолка над головой по-настоящему чувствуешь его высоту.
Он срывал с берез увядшие листья и, растирая в пальцах, нюхал их. Он наклонялся к земле и трогал начавшую желтеть траву.
Не сдерживаясь, я с криком хватала его за свитер, за руки, боясь, что он опрокинет коляску и упадет.
Он закурил, с видимым удовольствием вдыхая и выпуская дым.
— Знаешь, — сообщил он, улыбнувшись. — Когда куришь не в помещении, а на свежем воздухе, совершенно другое ощущение. Даже голова кружится. — И сразу, почти без паузы: — Ты не стесняешься? Не комплексуешь?
— По поводу чего? — не поняла я.
— Ну, по поводу того, что идешь рядом со мной, с человеком на коляске.
— Стесняюсь, — вздохнула я. — Комплексую по поводу того, что иду рядом с таким беспробудно глупым человеком на коляске.
— Понял, — кивнул он согласно. — Ты знаешь, прекрасная техника. — Он гулко хлопнул по подлокотнику. — Легкая на ходу, послушная в управлении. — И опять без паузы: — А нет ли, девушка, здесь где-нибудь ларька? Помнится мне, стоял там, у остановки.