Полковая наша семья
Шрифт:
Пулеметная рота гвардии капитана Шестакова, посланная командиром полка на помощь батальону, своевременно перекрыла путь фашистам. Но открывать огонь гвардейцы не могли, боясь поразить своих. Лишь пулеметный расчет гвардии ефрейтора В. Н. Мясникова, выбрав удобную позицию на крыше домика лесника, стрелял меткими короткими очередями. Его огонь оказался очень эффективным.
Завязнув в боевых порядках стрелкового батальона Генералова, гитлеровцы потеряли свое главное преимущество - внезапность. Гвардии подполковник Волков с начальником штаба гвардии подполковником Архиповым сумели перестроить боевой порядок полка, подтянуть артиллерию, вызвать авиацию.
Инициативу и смекалку в этом бою проявил начальник артиллерии полка гвардии майор Панкин. Верно оценив действия противника и местность, он развернул противотанковые пушки в небольшом кустарнике, что находился слева и справа от единственной в этом районе дороги. Как и предвидел начарт, фашистские "тигры" и "фердинанды" начали очередную атаку на этом направлении. После получасового боя эсэсовцы не смогли прорваться и, потеряв семь боевых машин, откатились назад, в большой цветущий фруктовый сад. Там начала скапливаться пехота. Стало ясно, что скоро будет повторная атака.
В это время наша рота автоматчиков подошла к артиллеристам и стала быстро окапываться. Через двадцать минут мы уже полностью были готовы к бою. Но фашистской атаки так и не последовало. Ко мне неожиданно подбежали двое офицеров в маскхалатах. Одного из них я узнал сразу. Это был начальник разведки полка гвардии капитан А. Игнатов. Другого, с голубыми летными петлицами, я видел впервые.
– Знакомься, Манакин, это младший лейтенант Соболь, передовой авиационный наводчик, - представил его Алексей Игнатов.
– Сейчас подлетят штурмовики.
Наблюдая, как авиатор разворачивает рацию, переговаривается с кем-то, я как-то и не думал, что за этим последует. Через минуту над нашими головами вдруг раздался оглушительный режущий звук. Инстинктивно я втянул голову в плечи, плюхнулся на дно окопа и прижался к земле, ожидая, что самолеты сейчас сыпанут на нас бомбы.
Тяжелые взрывы всколыхнули землю, стоном пронеслись по перелескам. Приподняв голову, я все понял - наши!
Цветущий сад горел. Горели три "тигра". Фашисты метались из стороны в сторону. А штурмовики, почти касаясь фюзеляжами деревьев, делали очередной заход на позиции эсэсовцев. Потом был еще заход и еще...
Через несколько минут все было кончено. Где-то в отдалении еще слышны были автоматные очереди: видимо, соседние подразделения преследовали оставшихся эсэсовцев. А затем выстрелы и вовсе стихли.
Ко мне неожиданно пришла какая-то отрешенность. Медленно я выбрался из своего неглубокого окопа - последнего моего окопа этой долгой-предолгой войны - и, ощущая в правой руке привычную тяжесть автомата, бесцельно побрел подальше от чадящих в саду "тигров". Мне нестерпимо захотелось побыть одному. Хоть десять минут, хоть пять!
Впереди, словно в предсмертных судорогах, разбросала станины, перекосившись набок, немецкая гаубица. Она почти прислонилась тяжелым безжизненным стволом к нежной молоденькой яблоньке. Здесь, за гаубичным колесом, я и опустился на траву. Вскоре почувствовал спиной тепло нагретой весенним солнцем земли. Сквозь белый цвет яблоньки я видел небольшие проталинки голубого неба. Неужели совсем-совсем близко уже тот миг, когда прозвучит слово "мир"? Я прищурил слегка глаза, и все надо мной превратилось в розовато-белый туман... Нет, это не туман! Стоит еще немного смежить веки - и это уже снега Подмосковья. Глубокие, скованные морозом снега сорок второго года. А на том снегу, когда взглянешь отсюда, издалека, сердце замирает: по всему безбрежному и безмолвному полю - маленькие холмики. То наши товарищи остались там навеки. Им не суждено увидеть цветущие сады победного сорок пятого, не суждено вдыхать весенний воздух свободы... С той поры над землей Подмосковья, сменяя друг друга, прошли весны, лета, осени, зимы. Не раз уже отшумели вешние воды, отцвели буйные травы, а в моем сознании, как ни оглянусь мысленно назад, - бело-кровавое, скованное лютой стужей безмолвие с маленькими холмиками. И над этим безмолвием, там, на самом далеком, размытом временем и расстоянием краю, глаза моей матери, в которых застыли скорбь, надежда и ожидание. А может быть, и не моей матери. Может быть, это глаза тех детей, которых мы встречали, когда шли на запад по своей израненной земле. Война лишила их крова, отцовской ласки, война уготовила им горькую сиротскую долю. Война... Так будьте трижды прокляты все те, кто раздул этот страшный, всепожирающий пожар! Не уйти вам от справедливого возмездия!
Не знаю почему, но в этот миг мне вспомнились стихи нашего полкового поэта гвардии рядового М. Степанова (Макса Майна), которые он посвятил командиру пулеметного взвода гвардии лейтенанту Пойде:
Откатились орды:
не разбит, не пройден
пост огня и чести,
дымные снега.
Гряньте, пулеметы!
Пойте славу Пойдо,
ставшему заслоном
на пути врага.
– Миша! Миша! Что с тобой?
Открываю глаза - надо мной улыбающееся лицо Игнатова.
– Ты что там бормочешь? Не время лежать! Наши в Берлине уже Гитлера добивают, а ты лежишь!
Он тормошил меня, радостный, возбужденный. И я невольно заразился его настроением. Вскочил на ноги, забросил автомат за плечо и сказал:
– Гитлер капут! Только бы, сволочь, не смылся куда-нибудь.
– Не смоется!
– с такой уверенностью произнес Игнатов, что я ему сразу поверил.
– Мы его из-под земли, гниду, достанем!
Через день мы взяли Нойруппин. И здесь узнали, что 2 мая наши войска овладели Берлином. Как только это известие облетело полк, всюду начались митинги. Люди кричали "ура!", кидали вверх шапки, фуражки... Ликовали все. На радостях мы с агитатором полка гвардии капитаном Зориным подошли к гвардии подполковнику Кузнецову, попросили разрешения съездить в столицу третьего рейха.
Нойруппин стоял севернее Берлина, и не посмотреть на поверженный рейхстаг было бы грешно. И вот мы на "виллисе" Кузнецова помчались туда. Выехали на автостраду: две асфальтированные ленты, между ними полоса зеленой травы. И вся эта огромная дорога забита войсками. Все спешат в Берлин...
А по обочинам идут колонны пленных. Их много - тысячи. Немцы идут медленно, понуро опустив головы. Кажется, что вдоль шоссе ползет длинная серо-зеленая змея...
Вдали показываются кварталы немецкой столицы. Город еще кое-где горит, но небо ясное, голубое, ярко светит солнце, и эта черная гарь не в силах омрачить наше настроение.
Многие здания разрушены. Другие черны от бушевавших пожаров, со следами снарядов и пулеметных очередей на стенах. Подбитые танки, орудия... И везде белые флаги. Они свешиваются с окон до самого тротуара.
На мостовых и перекрестках стоят девушки-регулировщицы. Они приветливо улыбаются, мы шутим, машем им руками. А вот и огромная глыба рейхстага. Темная, мрачная, вся израненная снарядами, осколками. А наверху алый флаг. Он словно солнце на голубом небе. Знамя Победы!
На площади у рейхстага груды битого кирпича, полуобгоревшие фашистские самоходки, перевернутые машины. На мраморных ступеньках, ведущих вверх, к массивным колоннам здания, груды штукатурки, черепицы, кирпича. И людское море! Люди смеются, кричат "ура!", пишут мелом на стенах рейхстага. "Мы из Калуги" - неожиданно увидел я надпись, и на душе стало легко и приятно. Увидев улыбку на моем лице, Кузнецов подшутил:
– Что, калужанин, кто-то раньше тебя побывал здесь?
– Мы, калужане, такие...
– только и сумел ответить я.
К вечеру 3 мая наш 32-й гвардейский стрелковый полк вышел в район Виттенберга к Эльбе. Река текла медленно и величаво. На низких зеленых берегах разбросаны небольшие, утопающие в садах деревушки. Сады и рощи в ослепительном ярко-розовом наряде. И все же этот прекрасный пейзаж портили нагромождения различной немецкой техники, вооружения. Особенно много ее было у берегов реки. А в самой Эльбе торчал из воды полузатопленный катер...