Pollice verso
Шрифт:
Он вскочил и прошелся по комнате.
– - Да расскажи же ты мне, ради Бога, как это было?
– - умоляющим голосом обратилась к нему жена.
Остановившись перед женой, доктор несколько секунд молча посмотрел на нее, как бы соображая, стоит или не стоит рассказывать ей. Он не любил посвящать домашних в свои медицинские дела. Но потребность поделиться с кем-нибудь тем, что накипело у него в душе, взяла верх.
– - Хорошо, так и быть, слушай, -- заговорил он, и начал опять шагать по кабинету.
– - Видишь ли, как это было... Прежде чем решиться на предложенную мною операцию, муж этой барыни пожелал созвать консилиум. Ну, нас и собралось там вчера несколько человек. Разумеется, не обошлось без Игнатия Фомина. Еще бы! Заслуженный профессор и все прочее. Но если б ты видела, как вел себя этот каналья-иезуит!.. Болезнь можно было определить двояко: как -- ты все равно этого не поймешь. Одним словом, могло быть два разных случая, и оттого, который из них признать за существующий, зависели некоторые особенные приемы операции. А операция в том и другом случае крайне опасная. Мои диагноз был более или менее принят всеми, как правильный. Разумеется, я высказал все, что было за и против того или другого определения болезни. Другие... ты понимаешь, что им было все равно... Они знали, что операцию буду делать я, деньги за консультацию они, так или иначе, получают, и следовательно, что ни скажут все сойдет. Ну, они так и делали: то подтверждали мое определение болезни, то вдруг, прислушиваясь к словам Игнатья Фомина, начинали выставлять на вид признаки другого случая. Словом, предвидя опасность операции, заботились больше всего о том, чтоб из их слов выходило и то, и другое. Меня их малодушие и двоедушие только бесило. В особенности же сам этот каналья, Лойола. Знаешь его подлую манеру: "наш многоуважаемый молодой коллега" -- это про меня-то -- и начнет разводить. А мне так и хочется сказать ему: провались ты, старый дурак! Ну, и наплел он, знаешь, ахинеи вроде того, что я будто бы очень смело и рискованно определяю именно эту, а не другую болезнь.
Как ни был взволнован доктор, но, передавая в ироническом тоне чужие слова, он невольно подражал голосу и манере говорить тех лиц, чьи речи он приводил в своем рассказе.
– - Но что, так как-де, в операции, -- продолжал он, -- "счастье и удача играют иногда немаловажную роль, а удача всегда бывает наградой смелости", то, хотя, по его мнению, то-то и то-то, "однако если многоуважаемый молодой коллега настаивает на своем смелом, но, быть может, тем более драгоценном и верном диагнозе, то он с своей стороны не решится колебать его определение болезни" -- и так далее, по обыкновению, все одно и то же. Словом, при добросовестном отношении к делу нельзя было сказать ничего иного, кроме того, что сказал я, и с чем они соглашались. Теперь представь, что, когда пришлось объяснять наше решение мужу больной, этот каналья Игнатий Фомин совсем сбил старика с толку. Он опять так искусно ввернул свои замечания, что выходило, как будто он совсем не согласен с моим определением болезни, но что тем не менее все находят нужным сделать операцию по моим указаниям. Этакий абсурд! Он знаешь такие увертки делал: когда подтверждает мой диагноз, с которым все согласились, то употребляет все неудопонятные латинские термины, а когда высказывает противное, то старается сделать, чтобы мужу больной было все понятно и чтоб тот считал правым именно его, а не меня и не других. Я еще тогда же на консультации хотел плюнуть ему в физиономию и жалею, что не сделал этого: по крайней мере его не было бы тогда на операции. Ну, а так-то -- я не мог его не допустить: ведь он у нас в клинике чуть не высшее начальство.
Доктор закурил папиросу, затянулся и продолжал:
– - Теперь представь, что он со мной сделал во время операции. Приготовил я, знаешь, все инструменты и разложил их на столике, под рукой, в том последовательном порядке, как они были нужны мне для операции. Ведь я тебе, кажется, говорил, что у меня уж такая манера: я не только не позволю ассистентам приготовлять мне инструменты к операции, но не позволяю даже и прикасаться к ним без моего требования. Ну, так вот. Начали. Кто хлороформирует, кто поддерживает больную, я оперирую. Один Лойола ходит и посматривает. Только, как ни был я сосредоточен над делом, а вижу, что он у меня шмыгает около инструментов: пока ассистент мыл какой-то инструмент, Лойола подошел к столику, повертел что-то в руках и опять отошел. И встал как раз передо мной, и смотрит, и улыбается. Вдруг, после сделанных разрезов, оказывается, что я ошибся в диагнозе. И оказалось даже не совсем то, что предполагали мы, как один шанс из четырех, а нечто другое, более сложное... Но, понимаешь, я не мог брать за верное этот именно случай -- один из четырех шансов -- а должен был, понимаешь, обязан был брать другой, за который было большее число показаний.
Доктор на минуту замолчал и пристально посмотрел на жену, как бы желая удостовериться, что она действительно поняла его.
– - Но я все-таки подготовился к возможности ошибки и в эту сторону, начал он опять, -- и обдумал заранее, как видоизменить операцию. И вот в самую трудную, прямо критическую минуту операции я сам хватаю нужный мне инструмент на том месте, где он был мной положен, подношу его к разрезу -- глядь: не тот! Хватаю следующий рядом -- опять не тот! А мне секунды дороги -- больная анемичная, слабая. Осматриваю инструменты -- то, что мне нужно, лежит на самом конце ряда. Это, понимаешь, этот каналья переложил. Инструмент был у меня, как нужно, раздвинут, подвинчен, а он опять сложил и свинтил его. И сам стоит прямо предо мной. Я взглянул -- и вижу, как, сквозь напускную серьезность, в глазах у него светится злорадная улыбка... У меня внутри все клокотало, я не выдержал, со всего размаху хватил его по физиономии, так, что он закачался и отлетел от стола... Потом я взял нужный мне инструмент, поставил его и продолжал оперировать. Но... руки у меня дрожали, в глазах мутилось... Я и сейчас не могу без волнения вспомнить этот момент... Лойола что-то кричал... все как-то растерялись... в первый раз в жизни у меня вырвался из рук инструмент, и потом еще...
Доктор остановился и провел рукой по лбу.
– - Словом, -- произнес он после нескольких секунд молчания, -- больная умерла на операционном столе, и ты вот слышала сейчас от ее мужа образчик того, что там про меня говорят. "Не послушался Игнатья Фомича, дрался и зарезал!" Воображаю, как Игнатий Лойола ликует, несмотря на полученную плюху.
И доктор злобно улыбнулся и опять зашагал по кабинету.
– - Господи! Анатолий, что ты наделал, -- заговорила теперь его жена, все время смотревшая на него широко раскрытыми испуганными глазами.
– - Молчи!
– - крикнул доктор, топнув ногой и подступая к жене.
– - Что ты -- заодно с ними что ли? Что за глупая, за возмутительная фраза: что ты наделал! Я ничего не наделал, понимаешь -- ничего! А делал то, что было нужно сделать, не исключая отсюда и необходимости дать плюху.
– - Не сердись, Анатолий, я не то хотела сказать... не так сказала, -- несколько обиженно произнесла жена, не привыкшая, чтоб муж кричал на нее, -- но скажи же -- что теперь будет?.. Тебя в самом деле под суд отдадут?
– - Травля будет -- вот что! А какой там суд! Никакого я суда не боюсь. Ошибка в диагнозе вполне допустима, и диагноз, как бы там ни было, подтвержден консилиумом. Операцию решено было делать эту, а не другую. И перекладывать мои инструменты он не смел! Хоть он и оправдывался потом, что сделал это в виду того, что для этой именно операции этот инструмент никоим образом не мог быть нужен, и он будто бы думал, что инструмент лежал на данном месте по ошибке и мог только помешать. Но он врет, он понимал, что инструмент лежит тут именно про запас, на случай, если будет констатирована ошибка диагноза... И во всяком случае убирать его он не смел, не смел. Он виновник всего... И если бы операция удалась, все бы оправдали меня за то, что я ударил его.
– - Вот ты всегда с твоей резкостью повредишь себе, -- сказала ему жена.
– - Когда и где я повредил ею себе?! Скажи, пожалуйста, когда? Какая у вас, у баб, глупая логика. Случилась печальная история, где не я был главным виновником, а ты сейчас: ты и всегда повредишь себе! Главное -- всегда!
– - Да не сердись, пожалуйста, ведь я о тебе же забочусь.
– - Ах, оставь меня с такого рода заботой в покое!
Наступило продолжительное молчание.
Доктор, облегчив себя рассказом о случившемся, некоторое время машинально ходил из угла в угол, ни о чем не думая. Потом он сел и перенес мысли на отношения свои к жене. Он почему-то стал соображать, так же ли бы он поступил, как только что бывший у него сейчас посетитель, муж умершей больной, так же ли кричал бы он, если б у него "зарезали" вот эту самую жену, что сидит перед ним? Конечно, нет. Ведь это же было глупо поднимать такой крик и говорить смешные слова: "убийца", "зарезал" и тому подобный вздор. Это сумасшествие!..
...Да, когда человек потерял все, что было у него самого дорогого, ничего нет легче, как потерять и разум, потому что тогда он уже не нужен... он был только слуга этого самого дорогого существа, которое умерло... Да, он сознает, что не сделал бы такого нелепого вторжения в квартиру, не сошел бы с ума... Стало быть, жена, эта вот именно женщина, что сидит перед ним, не самое дорогое для него...
И доктор внимательно стал вглядываться в лицо жены.
А она смотрела на него и думала, как он мало заботится о ней; как это он не мог воздержаться от того, чтоб не ударить старого профессора; ей казалось, как будто весь этот случай -- обида именно для нее: если б муж любил ее немного больше, он бы вспомнил в эту минуту о ней, вспомнил бы, сколько неприятностей придется ей выслушать теперь в обществе из-за этого скандала, и не довел бы ее до этого. Но он всегда помнит только о себе и ради того, чтоб быть резким или, как он это называет -- правдивым, забывает обо всем. Ей вдруг стало ужасно жаль эту совсем неизвестную ей барыню. Ей представилось, что ведь муж мог бы и ее, при болезни, также оперировать и также из-за такого же случая неудачно... зарезать...
Глаза мужа и жены встретились, и обоим это показалось неприятным.
– - Однако надо же и мне пообедать, я есть хочу, -- сказал доктор, вставая.
– - Иди, я велю подать, там все для тебя оставлено, -- сказала жена и вышла из кабинета.
Доктор пообедал наскоро и один. Теща и свояченица, не видавшиеся с ним с утра, теперь только поздоровались с ним при встрече. Не решаясь заговорить о случившемся, они ушли в свои комнаты. Жена тоже ушла за ними передать им, что она слышала от мужа. У всех чувствовалось такое настроение, как будто в доме был покойник.
Пообедав, доктор опять затворился в своем кабинете. Он чувствовал потребность остаться одному. Нужно было, казалось ему, сосредоточиться, обдумать все последствия сегодняшнего события, все взвесить и принять решение, как действовать дальше.
Старая, затаенная вражда между ним и его сегодняшним противником проносится перед ним в образах и картинах.
...Есть как будто что-то фатальное в их столкновениях. Они начались еще тогда, когда один был еще только студентом, а другой уже давно профессором. Ему, юноше, не понравилась иезуитская манера обращения старого профессора с своей аудиторией; от его талантливого, проницательного ума не ускользало, что старый профессор и плохо следит за движением науки, да кое-что позабыл и из старого, и только удивительно усовершенствовался в искусстве лавирования между Сциллой и Харибдой. С необычайной ловкостью умел профессор обойти вопросы, на которые затруднился бы ответом. То шуткой, то дешевого сорта остроумием, то цинизмом, то торжественно-глубокомысленной ссылкой на авторитеты умел он повернуть дело так, что всегда являлся в ореоле знания, ума, добродушия и любви к своим слушателям и в аудитории, и в обществе, и пред пациентами. Но вот явился студент, которому он показался не совсем тем, за что его принимали люди менее проницательные. Этот студент отдался работе всецело, читал все, что было нового в медицинской науке и сам уже становился авторитетом в среде своих однокурсников. Этот студент был он. Он попробовал сдернуть с оракула завесу и показать его товарищам таким, каким он его понимал. Иногда, во время лекции, дерзким, ловким маневром заставлял он старого профессора выказать свою отсталость. Он первый как-то заменил его настоящую фамилию фамилией его тёзки -- Лойолы, ставшей бранным словом, и с тех пор прозвище Игнатия Лойолы упрочилось за профессором и из университетской аудитории вышло на улицу, проникло в общество, и теперь, спустя много лет, оно уже у всех на устах...