Pollice verso
Шрифт:
...Когда стоишь на высоте и ни с которой стороны не видишь опоры, голова начинает кружиться, и сердце мучительно замирает. Но падать с высоты, лететь стремглав вниз представляется мне уже чем-то ужасным, адски-болезненным. Не таково ли же и чувство сознания порванной связи со всем окружающим. Когда нет ничего кругом, не на что опереться, ни на какого-либо человека, ни на человечество вообще, ни на какую бы то ни было идею, тогда, конечно, жизнь также страшна, как низвержение, как падение в бездну... Оглянешься тогда на себя, на мир и невольно поймешь, что есть нечто более страшное, чем смерть! Это -- жизнь!
...И как часто из страха пред этой жизнью люди бежали от нее и искали Нирваны...
...И разве не она, не эта жажда Нирваны привела нас даже к полному отрицанию всего существующего и создала нашу философию: "мир -- это только мое представление, это только объективация моей воли".
Доктор на минуту закрыл глаза, как бы желая отрешиться от всего видимого и погрузиться в самого себя. Открыв их, он окинул взглядом обстановку своего кабинета, и злая усмешка пробежала у него по лицу. Потом на глаза ему подвернулась лежавшая на столе, тут же, под рукой, шитая шелком по серебряной канве закладка для книг; вышивка изображала пестрый кантик, цветочки, а в средине слово: "Souvenir". Этот сувенир подарила ему одна из его пациенток, очень почтенная старушка, любительница позлословить. Как-то невольно доктор презрительным движением руки сбросил эту закладку на пол. Потом, посмотрев на нее, он встал, поднял ее и положил на место. Лицо его было сурово спокойно.
Он прошелся по кабинету, подошел к одной из висевших по стенам книжных полок, достал оттуда книгу в сплошь черном, сафьянном переплете и, снова сев к столу, стал ее перелистывать.
Он просматривал ее долго, останавливаясь на тех местах, против которых были когда-то поставлены им на полях нотабене. Он читал и перечитывал эти места, по-своему комментировал их, доходил до конца и возвращался к началу, выбирая те мысли в книге, которые так или иначе подходили к его собственным.
...В тяжелые минуты жизни, --
читал он на одной из отмеченных страниц [Артур Шопенгауэр. Мир, как воля и представление. Перевод А. Фета. Издание второе, 1888 г.], --
когда нужны быстрая решимость, отвага действий, быстрое и ясное понимание, разум хотя необходим, но если он возьмет верх и, смущая, задержит наглядное, непосредственное и чисто умственное усмотрение и схватывание необходимого, -- то, внося нерешительность, может все испортить.
"О, у меня этой решительности в непосредственных действиях было всегда довольно, -- подумал доктор, перевертывая лист.
– - А не благодаря ли ей же, все теперь испорчено, что было прежде ею же созидаемо".
...стоическая этика, --
читал он далее, --
первоначально и в сущности нисколько не учение добродетели, а только наставление к разумной жизни, коей цель и задача -- счастие посредством спокойствия духа. Добродетельное житие привходит в него, как бы per accidens, как средство, а не как цель... Цель стоической этики счастье... Virtutes omnes finem habere beatitudinem.
Какая глубокая ирония!.. Но ведь понятие о добродетели и счастии суть проявления моей воли, я могу понимать по-своему, и для меня счастие может не заключаться в добродетели стоика".
...стоик вынужден вплести в свое руководство к блаженной жизни (ибо такова постоянно его этика) совет самоубийства (подобно тому, как между великолепными уборами и утварью восточного владыки находится и драгоценная сткляночка с ядом), на случай, когда телесные страдания, которых не уймешь никакими философскими положениями и умозаключениями, неисцелимо одолевают, и единственная цель -- блаженство -- все-таки уничтожена, и ничего для избежание страданий не остается, кроме смерти, которую надо в этом случае принять равнодушно, как всякое другое лекарство.
"Почему только от телесных страдании избавляться последним лекарством -- смертью? Разве душевные, духовные страдания не сильнее телесных, и разве философские софизмы для них уж такая верная панацея? Какой вздор!"
...кого гнетет бремя жизни, кто хотя и желал бы жизни и ее подтверждает, но мучения ее ненавидит, и в особенности не хочет долее переносить жестокого жребия, выпавшего именно ему -- тот от смерти не может ожидать избавления и не может спастись самоубийством. Лишь обманчивым призраком манит его темный, прохладный Орк, как пристань успокоения. Земля вращается изо дня в ночь; индивидуум умирает; но само солнце продолжает палить вечным полуднем. Воле к жизни обеспечена жизнь: форма жизни есть настоящее без конца; равно как индивидуумы, проявления идеи, возникают и исчезают во времени, подобно мимолетным снам. Самоубийство, следовательно, является нам уже и здесь напрасным и потому безумным поступком...
Доктор задумался. Но чрез минуту он с иронической улыбкой уже говорил сам себе:
– - Какой вздор, какие детски наивные софизмы, какой язык для философа, какие громко-жалкие слова! Настоящие шопенгауэровские софизмы! О, философ! О, пророк пессимизма! Ты и здесь таков же, как в твоих афоризмах, когда ты говоришь, что "чем ничтожнее само по себе то, что печалит человека, тем человек счастливее: благополучие в том и состоит, чтобы быть чувствительным к мелочам, которых в несчастий мы вовсе не замечаем".
Ему тотчас же невольно припомнился и другой, врезавшийся у него в памяти шопенгауэровский афоризм: "говорят, что трудно найти друга в нужде. Наоборот! Чуть заведешь с кем дружбу, -- смотришь, -- друг уж в нужде и норовит призанять деньжонок".
"Дешевое остроумие, жонглирование словами, которое ты, почтенный философ, порядком-таки любишь", -- подумал доктор, покачав головой, и стал далее перелистывать книгу и искать свои нотабене.
В дверях показалась жена доктора. Видя, что муж углублен в чтение, она некоторое время простояла молча, потом окликнула его:
– - Ты будешь ужинать?
Доктор оглянулся, почему-то быстро встал и, как бы предупреждая, чтоб жена не вошла в кабинет, подошел к ней и с некоторой досадой сказал:
– - Нет, нет, не буду. Ужинайте, и ложитесь. Мне ничего не надо. Покойной ночи.
Он поцеловал жену и, провожая ее на несколько шагов в гостиную, добавил:
– - Скажи Ивану, чтоб приготовил мою постель и чтоб тоже ложился. Мне больше ничего не надо.
И вернувшись к своему столу, доктор опять взялся за книгу.
Жизнь всякого отдельного человека, --
читал он теперь, --
если, оставя в стороне ее целое и общее, выставить одни значительнейшие черты, собственно всегда трагедия; но разобранная в частности она имеет характер комедии. Ибо забота и муки дня, непрестанное поддразнивание минуты, желание и опасение недели, ежечасные неудачи, при помощи случайности, вечно готовой на проделку, все это сцены комедии. Но никогда неисполняемые желания, тщетное стремление, судьбою немилосердно растоптанные надежды, неизреченные заблуждения всей жизни, с возрастающими страданиями и смертью в конце, дают всегда трагедию. Таким образом, словно судьба желала к злополучию нашего бытия присовокупить еще насмешку, наша жизнь должна заключать в себе все горе трагедии, и при этом мы все-таки не можем даже рассчитывать на достоинство трагических лиц, а должны быть, во всяческих подробностях жизни, неизбежно пошлыми характерами комедии.