ЖАНРЫ

Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 4-7

Чехов Антон Павлович

Шрифт:

{04367}

от отца Кирилла Никаноровича Набалдашникова и матери Наталии Ивановны. Отец мой служил на сахарном заводе купца Подгойского в конторщиках и получал 600 рублей в год. Потом он уволился и долго жил без места. Потом..." Дальше отец спился и умер от пьянства, но это уж была семейная тайна, которую Мише не хотелось сообщать его высокоблагородию. Миша подумал немного, зачеркнул всё написанное и, после некоторого размышления, написал снова то же самое... "Потом он скончался, - продолжал он, - в бедности, оплакиваемый женой и горячо любящим сыном, который у него был только я один, Михаил. Когда мне исполнилось 9 лет, меня отдали в приготовительный класс, за меня платил Подгойский, но когда отец уволился от него и он перестал за меня платить, я вышел из IV класса. Учился я посредственно, в I и III классе сидел по 2 года, но по чистописанию и поведению получал всегда пять". И т. д. Исписал Миша целый лист. Писал он искренно, но бестолково, без всякого плана и хронологического порядка, повторяясь и путаясь. Вышло что-то размазанное, длинное и детски-наивное... Кончил Миша так: "Теперь же я живу на средства моей матери, которая не имеет никаких средств к жизни, а потому всепокорнейше прошу Ваше высокоблагородие, дайте мне место, чтоб я мог жить и кормить мою болезненную мать, которая тоже просит Вас. И извините за беспокойство" (Подпись). На другой день, после долгих ломаний и застенчивой нерешительности, это жизнеописание было переписано начисто и вместе с документами отправлено по назначению, а через две недели Миша, истомившийся от ожиданий, дрожа всем телом, стоял в передней податного инспектора и ждал гонорара за свое сочинение. - Позвольте узнать, где здесь канцелярия?
– спросил он, заглядывая из передней в большую, скудно меблированную комнату, где на диване лежал какой-то рыжий человек в туфлях и в летней крылатке вместо халата. - А что вам нужно?
– спросил рыжий человек. - Тут я... две недели тому назад прошение подал... о месте писца... Могу я видеть г. инспектора?

{04368}

– Это просто возмутительно...
– пробормотал рыжий, придавая своему лицу страдальческое выражение и запахиваясь в крылатку.
– Сто человек на день! Так и ходят, так и ходят! Да неужели, господа, у вас другого дела нет, как только мне мешать? Рыжий вскочил, расставил ноги и сказал, отчеканивая каждое слово: - Тысячу раз говорил уж я всем, что у меня писец есть! Есть, есть и есть! Пора уже перестать ходить! Уж есть у меня писец! Так всем и передайте! - Виноват-с...
– забормотал Миша.
– Я не знал-с... И, неловко поклонившись, Миша вышел... Гонорар - увы и ах!

{04369}

ИВАН МАТВЕИЧ

Шестой час вечера. Один из достаточно известных русских ученых - будем называть его просто ученым - сидит у себя в кабинете и нервно кусает ногти. - Это просто возмутительно!
– говорит он, то и дело посматривая на часы.
– Это верх неуважения к чужому времени и труду. В Англии такой субъект не заработал бы ни гроша, умер бы с голода! Ну, погоди же, придешь ты... И, чувствуя потребность излить на чем-нибудь свой гнев и нетерпение, ученый подходит к двери, ведущей в женину комнату, и стучится. - Послушай, Катя, - говорит он негодующим голосом.
– Если увидишь Петра Данилыча, то передай ему, что порядочные люди так не делают! Это мерзость! Рекомендует переписчика и не знает, кого он рекомендует! Мальчишка аккуратнейшим образом опаздывает каждый день на два, на три часа. Ну, разве это переписчик? Для меня эти два-три часа дороже, чем для другого два-три года! Придет он, я его изругаю, как собаку, денег ему не заплачу и вышвырну вон! С такими людьми нельзя церемониться! - Ты каждый день это говоришь, а между тем он всё ходит и ходит. - А сегодня я решил. Достаточно уж я из-за него потерял. Ты извини, но я с ним ругаться буду, извозчицки ругаться! Но вот, наконец, слышится звонок. Ученый делает серьезное лицо, выпрямляется и, закинув назад голову, идет в переднюю. Там, около вешалки, уже стоит его переписчик Иван Матвеич, молодой человек лет восемнадцати, с овальным, как яйцо, безусым лицом, в поношенном, облезлом пальто и без калош. Он запыхался и старательно вытирает свои большие, неуклюжие сапоги о подстилку, причем старается скрыть от

{04370}

горничной дыру на сапоге, из которой выглядывает белый чулок. Увидев ученого, он улыбается той продолжительной, широкой, немножко глуповатой улыбкой, какая бывает на лицах только у детей и очень простодушных людей. - А, здравствуйте, - говорит он, протягивая большую мокрую руку.
– Что, прошло у вас горло? - Иван Матвеич!
– говорит ученый дрогнувшим голосом, отступая назад и складывая вместе пальцы обеих рук.
– Иван Матвеич! Затем он подскакивает к переписчику, хватает его за плечо и начинает слабо трясти. - Что вы со мной делаете!?
– говорит он с отчаянием.
– Ужасный, гадкий вы человек, что вы делаете со мной! Вы надо мной смеетесь, издеваетесь? Да? Иван Матвеич, судя по улыбке, которая еще не совсем сползла с его лица, ожидал совсем другого приема, а потому, увидев дышащее негодованием лицо ученого, он еще больше вытягивает в длину свою овальную физиономию и в изумлении открывает рот. - Что... что такое?
– спрашивает он. - И вы еще спрашиваете!
– всплескивает руками ученый.
– Знаете, как дорого для меня время, и так опаздываете! Вы опоздали на два часа!.. Бога вы не боитесь! - Я ведь сейчас не из дому, - бормочет Иван Матвеич, нерешительно развязывая шарф.
– Я у тетки на именинах был, а тетка верст за шесть отсюда живет... Если бы я прямо из дому шел, ну, тогда другое дело. - Ну, сообразите, Иван Матвеич, есть ли логика в ваших поступках? Тут дело нужно делать, дело срочное, а вы по именинам да по теткам шляетесь! Ах, да развязывайте поскорее ваш ужасный шарф! Это, наконец, невыносимо! Ученый опять подскакивает к переписчику и помогает ему распутать шарф. - Какая вы баба... Ну, идите!.. Скорей, пожалуйста! Сморкаясь в грязный, скомканный платочек и поправляя свой серенький пиджачок, Иван Матвеич идет через залу и гостиную в кабинет. Тут для него давно уже готово и место, и бумага, и даже папиросы.

{04371}

– Садитесь, садитесь, - подгоняет ученый, нетерпеливо потирая руки.
– Несносный вы человек... Знаете, что работа срочная, и так опаздываете. Поневоле браниться станешь. Ну, пишите... На чем мы остановились? Иван Матвеич приглаживает свои щетинистые, неровно остриженные волосы и берется за перо. Ученый прохаживается из угла в угол, сосредоточивается и начинает диктовать: - Суть в том... запятая... что некоторые, так сказать, основные формы... написали?
– формы единственно обусловливаются самой сущностью тех начал... запятая... которые находят в них свое выражение и могут воплотиться только в них... С новой строки... Там, конечно, точка... Наиболее самостоятельности представляют... представляют... те формы, которые имеют не столько политический... запятая... сколько социальный характер... - Теперь у гимназистов другая форма... серая...
– говорит Иван Матвеич.
– Когда я учился, при мне лучше было: мундиры носили... - Ах, да пишите, пожалуйста!
– сердится ученый.
– Характер... написали? Говоря же о преобразованиях, относящихся к устройству... государственных функций, а не регулированию народного быта... запятая... нельзя сказать, что они отличаются национальностью своих форм... последние три слова в кавычках... Э-э... тово... Так что вы хотели сказать про гимназию? - Что при мне другую форму носили. - Ага... так... А вы давно оставили гимназию? - Да я же вам говорил вчера! Я уж года три как не учусь... Я из четвертого класса вышел. - А зачем вы гимназию бросили?
– спрашивает ученый, заглядывая в писанье Ивана Матвеича. - Так, по домашним обстоятельствам. - Опять вам говорить, Иван Матвеич! Когда, наконец, вы бросите вашу привычку растягивать строки? В строке не должно быть меньше сорока букв! - Что ж, вы думаете, я это нарочно?
– обижается Иван Матвеич.
– Зато в других строках больше сорока букв... Вы сочтите. А ежели вам кажется, что я натягиваю, то вы можете мне плату убавить.

{04372}

– Ах, да не в том дело! Какой вы неделикатный, право... Чуть что, сейчас вы о деньгах. Главное - аккуратность, Иван Матвеич, аккуратность главное! Вы должны приучать себя к аккуратности. Горничная вносит в кабинет на подносе два стакана чаю и корзинку с сухарями... Иван Матвеич неловко, обеими руками берет свой стакан и тотчас же начинает пить. Чай слишком горяч. Чтобы не ожечь губ, Иван Матвеич старается делать маленькие глотки. Он съедает один сухарь, потом другой, третий и, конфузливо покосившись на ученого, робко тянется за четвертым... Его громкие глотки, аппетитное чавканье и выражение голодной жадности в приподнятых бровях раздражают ученого. - Кончайте скорей... Время дорого. - Вы диктуйте. Я могу в одно время и пить и писать... Я, признаться, проголодался. - Еще бы, пешком ходите! - Да... А какая нехорошая погода! В наших краях в это время уж весной пахнет... Везде лужи, снег тает. - Вы ведь, кажется, южанин? - Из Донской области... А в марте у нас совсем уж весна. Тут мороз, все в шубах ходят, а там травка... везде сухо и тарантулов даже ловить можно. - А зачем ловить тарантулов? - Так... от нечего делать...
– говорит Иван Матвеич и вздыхает.
– Их ловить забавно. Нацепишь на нитку кусочек смолы, опустишь смолку в норку и начнешь смолкой бить тарантула по спине, а он, проклятый, рассердится, схватит лапками за смолу, и увязнет... А что мы с ними делали! Накидаем их, бывало, полный тазик и пустим к ним бихорку. - Какого бихорку? - Это такой паук есть, вроде тоже как бы тарантула. В драке он один может сто тарантулов убить. - М-да... Однако будем писать... На чем мы остановились? Ученый диктует еще строк двадцать, потом садится и погружается в размышление. Иван Матвеич в ожидании, пока тот надумает, сидит и, вытягивая шею, старается привести в порядок воротничок своей сорочки. Галстук сидит не плотно,

{04373}

запонки выскочили, и воротник то и дело расходится. - М-да...
– говорит ученый.
– Так-с... Что, не нашли еще себе места, Иван Матвеич? - Нет. Да где его найдешь? Я, знаете ли, надумал в вольноопределяющиеся идти. А отец советует в аптеку поступить. - М-да... А лучше, если бы в университет поступили. Экзамен трудный, но при терпении и усидчивом труде можно выдержать. Занимайтесь, читайте побольше... Вы много читаете? - Признаться, мало...
– говорит Иван Матвеич, закуривая. - Тургенева читали? - Н-нет... - А Гоголя? - Гоголя? Гм!.. Гоголя... Нет, не читал! - Иван Матвеич! И вам не совестно? Ай-ай! Такой хороший вы малый, так много в вас оригинального, и вдруг... даже Гоголя не читали! Извольте прочесть! Я вам дам! Обязательно прочтите! Иначе мы рассоримся! Опять наступает молчание. Ученый полулежит на мягкой кушетке и думает, а Иван Матвеич, оставив в покое воротнички, всё свое внимание обращает на сапоги. Он и не заметил, как под ногами от растаявшего снега образовались две большие лужи. Ему совестно. - Что-то не клеится сегодня...
– бормочет ученый. - Иван Матвеич, вы, кажется, и птиц любите ловить? - Это осенью... Здесь я не ловлю, а там, дома, всегда ловил. - Так-с... хорошо-с. А писать все-таки нужно. Ученый решительно встает и начинает диктовать, но через десять строк опять садится на кушетку. - Нет уж, вероятно, отложим до завтрашнего утра, - говорит он.
– Приходите завтра утром, только пораньше, часам к девяти. Храни вас бог опоздать. Иван Матвеич кладет перо, встает из-за стола и садится на другой стул. Проходит минут пять в молчании, и он начинает чувствовать, что ему пора уходить, что он лишний, но в кабинете ученого так уютно, светло и тепло, и еще настолько свежо впечатление от сдобных

{04374}

сухарей и сладкого чая, что у него сжимается сердце от одной только мысли о доме. Дома - бедность, голод, холод, ворчун-отец, попреки, а тут так безмятежно, тихо и даже интересуются его тарантулами и птицами. Ученый смотрит на часы и берется за книгу. - Так вы дадите мне Гоголя?
спрашивает Иван Матвеич, поднимаясь. - Дам, дам. Только куда же вы спешите, голубчик? Посидите, расскажите что-нибудь... Иван Матвеич садится и широко улыбается. Почти каждый вечер сидит он в этом кабинете и всякий раз чувствует в голосе и во взгляде ученого что-то необыкновенно мягкое, притягательное, словно родное. Бывают даже минуты, когда ему кажется, что ученый привязался к нему, привык, и если бранит его за опаздывания, то только потому, что скучает по его болтовне о тарантулах и о том, как на Дону ловят щеглят.

{04375}

ВЕДЬМА

Время шло к ночи. Дьячок Савелий Гыкин лежал у себя в церковной сторожке на громадной постели и не спал, хотя всегда имел обыкновение засыпать в одно время с курами. Из одного края засаленного, сшитого из разноцветных ситцевых лоскутьев одеяла глядели его рыжие, жесткие волосы, из-под другого торчали большие, давно не мытые ноги. Он слушал... Его сторожка врезывалась в ограду, и единственное окно ее выходило в поле. А в поле была сущая война. Трудно было понять, кто кого сживал со света и ради чьей погибели заварилась в природе каша, но, судя по неумолкаемому, зловещему гулу, кому-то приходилось очень круто. Какая-то победительная сила гонялась за кем-то по полю, бушевала в лесу и на церковной крыше, злобно стучала кулаками по окну, метала и рвала, а что-то побежденное выло и плакало... Жалобный плач слышался то за окном, то над крышей, то в печке. В нем звучал не призыв на помощь, а тоска, сознание, что уже поздно, нет спасения. Снежные сугробы подернулись тонкой льдяной корой; на них и на деревьях дрожали слезы, по дорогам и тропинкам разливалась темная жижица из грязи и таявшего снега. Одним словом, на земле была оттепель, но небо, сквозь темную ночь, не видело этого и что есть силы сыпало на таявшую землю хлопья нового снега. А ветер гулял, как пьяный... Он не давал этому снегу ложиться на землю и кружил его в потемках как хотел. Гыкин прислушивался к этой музыке и хмурился. Дело в том, что он знал, или, по крайней мере, догадывался, к чему клонилась вся эта возня за окном и чьих рук было это дело. - Я зна-аю!
– бормотал он, грозя кому-то под одеялом пальцем.
– Я всё знаю!

{04376}

У окна, на табурете сидела дьячиха Раиса Ниловна. Жестяная лампочка, стоявшая на другом табурете, словно робея и не веря в свои силы, лила жиденький, мелькающий свет на ее широкие плечи, красивые, аппетитные рельефы тела, на толстую косу, которая касалась земли. Дьячиха шила из грубого рядна мешки. Руки ее быстро двигались, всё же тело, выражение глаз, брови, жирные губы, белая шея замерли, погруженные в однообразную, механическую работу и, казалось, спали. Изредка только она поднимала голову, чтобы дать отдохнуть своей утомившейся шее, взглядывала мельком на окно, за которым бушевала метель, и опять сгибалась над рядном. Ни желаний, ни грусти, ни радости - ничего не выражало ее красивое лицо с вздернутым носом и ямками на щеках. Так ничего не выражает красивый фонтан, когда он не бьет. Но вот она кончила один мешок, бросила его в сторону и, сладко потянувшись, остановила свой тусклый, неподвижный взгляд на окне... На стеклах плавали слезы и белели недолговечные снежинки. Снежинка упадет на стекло, взглянет на дьячиху и растает... - Поди ложись!
– проворчал дьячок. Дьячиха молчала. Но вдруг ресницы ее шевельнулись и в глазах блеснуло внимание. Савелий, всё время наблюдавший из-под одеяла выражение ее лица, высунул голову и спросил: - Что? - Ничего... Кажись, кто-то едет...
– тихо ответила дьячиха. Дьячок сбросил с себя руками и ногами одеяло, стал в постели на колени и тупо поглядел на жену. Робкий свет лампочки осветил его волосатое, рябое лицо и скользнул по всклоченной, жесткой голове. - Слышишь?
– спросила жена. Сквозь однообразный вой метели расслышал он едва уловимый слухом, тонкий, звенящий стон, похожий на зуденье комара, когда он хочет сесть на щеку и сердится, что ему мешают. - Это почта...
– проворчал Савелий, садясь на пятки. В трех верстах от церкви лежал почтовый тракт. Во время ветра, когда дуло с большой дороги на церковь, обитателям сторожки слышались звонки.

{04377}

– Господи, приходит же охота ездить в такую погоду! - вздохнула дьячиха. - Дело казенное. Хочешь - не хочешь, поезжай... Стон подержался в воздухе и замер. - Проехала!
– сказал Савелий, ложась. Но не успел он укрыться одеялом, как до его слуха донесся явственный звук колокольчика. Дьячок тревожно взглянул на жену, спрыгнул с постели и, переваливаясь с боку на бок, заходил вдоль печки. Колокольчик прозвучал немного и опять замер, словно оборвался. - Не слыхать...
– пробормотал дьячок, останавливаясь и щуря на жену глаза. Но в это самое время ветер стукнул по окну и донес тонкий, звенящий стон... Савелий побледнел, крякнул и опять зашлепал по полу босыми ногами. - Почту кружит!
– прохрипел он, злобно косясь на жену.
– Слышишь ты? Почту кружит!.. Я... я знаю! Нешто я не... не понимаю!
– забормотал он.
– Я всё знаю, чтоб ты пропала! - Что ты знаешь?
– тихо спросила дьячиха, не отрывая глаз от окна. - А то знаю, что всё это твои дела, чертиха! Твои дела, чтоб ты пропала! И метель эта, и почту кружит... всё это ты наделала! Ты! - Бесишься, глупый...
– покойно заметила дьячиха. - Я за тобой давно уж это замечаю! Как поженился, в первый же день приметил, что в тебе сучья кровь! - Тьфу!
– удивилась Раиса, пожимая плечами и крестясь.
– Да ты перекрестись, дурень! - Ведьма и есть ведьма, - продолжал Савелий глухим, плачущим голосом, торопливо сморкаясь в подол рубахи.
– Хоть ты и жена мне, хоть и духовного звания, но я о тебе и на духу так скажу, какая ты есть... Да как же? Заступи, господи, и помилуй! В прошлом годе под пророка Даниила и трех отроков была метель и - что же? мастер греться заехал. Потом на Алексея, божьего человека, реку взломало, и урядника принесло... Всю ночь тут с тобой, проклятый, калякал, а как на утро вышел, да как взглянул я на него, так у него под глазами круги и все щеки втянуло! А? В Спасовку

Поделиться с друзьями: