ЖАНРЫ

Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах. Сочинения т 4-7

Чехов Антон Павлович

Шрифт:

{05234}

– Как-то некстати он торчит. Мы его сломаем. Вообще тут многое придется сломать. Очень многое! Вдруг ясно и отчетливо послышался женский плач. Ковалевы оглянулись на дом, но в это самое время хлопнуло одно из окон, и за радужными стеклами только на мгновение мелькнули два больших заплаканных глаза. Тот, кто плакал, видно, устыдился своего плача и, захлопнув окно, спрятался за занавеской. - Не желаете ли сад посмотреть и постройки?
– быстро заговорил Михайлов, морща свое и без того уж сморщенное лицо в кислую улыбку.
– Пойдемте-с... Самое главное ведь не дом, а... а остальное... Ковалевы отправились осматривать конюшни и сараи. Кандидат прав обходил каждый сарай, оглядывал, обнюхивал и рисовался своими познаниями по агрономической части. Он расспросил, сколько в имении десятин, сколько голов скота, побранил Россию за порубку лесов, упрекнул Михайлова в том, что у него пропадает даром много навоза, и т. д. Он говорил и то и дело взглядывал на свою Верочку, а та всё время не отрывала от него любящих глаз и думала: "Какой ты у меня умный!" Во время осмотра скотного двора опять послышался плач. - Послушайте, кто это там плачет?
– спросила Верочка. Михайлов махнул рукой и отвернулся. - Странно, - пробормотала Верочка, когда всхлипывания обратились в нескончаемый истерический плач...
– Точно бьют кого или режут. - Это жена, бог с ней...
– проговорил Михайлов. - Чего же она плачет? - Слабая женщина-с! Не может видеть, как родное гнездо продают. - Зачем же вы продаете?
– спросила Верочка. - Не мы продаем, сударыня, а банк... - Странно, зачем же вы допускаете? Михайлов удивленно покосился на розовое лицо Верочки и пожал плечами. - Проценты нужно платить...
– сказал он.
– 2100 рублей каждый год! А где их взять? Поневоле взвоешь. Женщины, известно, слабый народ. Ей вот и родного гнезда жалко, и детей, и меня... и от прислуги совестно...

{05235}

Вы изволили сейчас там около пруда сказать, что то нужно сломать, то построить, а для нее это словно нож в сердце. Проходя обратно мимо дома. Ковалева видела в окнах стриженого гимназиста и двух девочек - детей Михайлова. О чем думали дети. глядя на покупателей? Верочка, вероятно, понимала их мысли... Когда она садилась в коляску, чтобы ехать обратно домой, для нее уже потеряли всякую прелесть и свежее утро и мечты о поэтическом уголке. - Как всё это неприятно!
– сказала она мужу.
– Право, дать бы им 2100 рублей! Пусть бы жили в своем именье. - Какая ты умная!
– засмеялся Ковалев.
– Конечно, жаль их, но ведь они сами виноваты. Кто им велел закладывать именье? Зачем они его так запустили? И жалеть их даже не следует. Если с умом эксплоатировать это именье, ввести рациональное хозяйство... заняться скотоводством и прочее, то тут отлично можно прожить... А они, свиньи, ничего не делали... Он, наверное, пьянчуга и картежник, - видала его рожу?
– а она модница и мотовка. Знаю я этих гусей! - Откуда же ты их знаешь, Степа? - Знаю! Жалуется, что нечем проценты заплатить. И как это, не понимаю, двух тысяч не найти? Если ввести рациональное хозяйство... удобрять землю и заняться скотоводством... если вообще соображаться с климатическими и экономическими условиями, то и одной десятиной прожить можно! До самого дома болтал Степа, а жена слушала его и верила каждому слову, но прежнее настроение не возвращалось к ней. Кислая улыбка Михайлова и два на мгновение мелькнувших заплаканных глаза не выходили из ее головы. Когда потом счастливый Степа два раза съездил на торги и на ее приданое купил Михалково, ей стало невыносимо скучно... Воображение ее не переставало рисовать, как Михайлов с семейством садится в экипаж и с плачем выезжает из насиженного гнезда. И чем мрачнее и сентиментальнее работало ее воображение, тем сильнее хорохорился Степа. С самым ожесточенным авторитетом толковал он о рациональном хозяйстве, выписывал пропасть книг и журналов, смеялся над Михайловым - и под конец его сельскохозяйственные

{05236}

мечты обратились в смелое, самое беззастенчивое хвастовство... - Вот ты увидишь!
– говорил он.
– Я не Михайлов, я покажу, как нужно дело делать! Да! Когда Ковалевы перебрались в опустевшее Михалково, то первое, что бросилось в глаза Верочке, были следы, оставленные прежними жильцами: расписание уроков, написанное детской рукой, кукла без головы, синица, прилетавшая за подачкой, надпись на стене: "Наташа дура" и проч. Многое нужно было окрасить, переклеить и сломать, чтобы забыть о чужой беде.

{05237}

ТЫ И ВЫ

(СЦЕНКА) Седьмой час утра. Кандидат на судебные должности Попиков, исправляющий должность судебного следователя в посаде N., спит сладким сном человека, получающего разъездные, квартирные и жалованье. Кровати он не успел завести себе, а потому спит на справках о судимости. Тишина. Даже за окнами нет звуков. Но вот в сенях за дверью начинает что-то скрести и шуршать, точно свинья вошла в сени и чешется боком о косяк. Немного погодя дверь с жалобным писком отворяется и опять закрывается. Минуты через три дверь вновь открывается и с таким страдальческим писком, что Попиков вздрагивает и открывает глаза. - Кто там?
– спрашивает он, встревоженно глядя на дверь. В дверях показывается паукообразное тело - большая мохнатая голова с нависшими бровями и с густой, растрепанной бородой. - Тут господин следователев живет, что ли?
– хрипит голова. - Тут. Чего тебе нужно? - Поди скажи ему, что Иван Филаретов пришел. Нас сюда повестками вызывали. - Зачем же ты так рано пришел? Я тебя к одиннадцати часам вызывал! - А теперя сколько? - Теперь еще и семи нет. - Гм... И семи еще нет... У нас, вашескородие, нет часов... Стало быть, ты будешь следователь? - Да, я... Ну, ступай отсюда, погоди там... Я еще сплю... - Спи, спи... Я погожу. Погодить можно. Голова Филаретова скрывается. Попиков поворачивается на другой бок, закрывает глаза, но сон уже больше не возвращается к нему. Повалявшись еще с полчаса, он с чувством потягивается и выкуривает папиросу, потом

{05238}

медленно, чтобы растянуть время, один за другим выпивает три стакана молока... - Разбудил, каналья!
– ворчит он.
– Нужно будет сказать хозяйке, чтобы запирала на ночь дверь.
– Ну что я буду делать спозаранку? Чёрт его подери... Допрошу его сейчас, потом не нужно будет допрашивать. Попиков сует ноги в туфли, накидывает поверх нижнего белья крылатку и, зевая до боли в скулах, садится за стол. - Поди сюда!
– кричит он. Дверь снова пищит, и на пороге показывается Иван Филаретов. Попиков раскрывает перед собой "Дело по обвинению запасного рядового Алексея Алексеева Дрыхунова в истязании жены своей Марфы Андреевой", берет перо и начинает быстро судейским разгонистым почерком писать протокол допроса. - Подойди поближе, - говорит он, треща по бумаге пером.
– Отвечай на вопросы... Ты Иван Филаретов, крестьянин села Дунькина, Пустыревской волости, 42 лет? - Точно так... - Чем занимаешься? - Мы пастухи... Мирской скот пасем... - Под судом был? - Точно так, был... - За что и когда? - Перед Святой из нашей волости троих в присяжные заседатели вызывали... - Это не значит быть под судом... - А кто его знает! Почитай, пять суток продержали... Следователь запахивается в крылатку и, понизив тон, говорит: - Вы вызваны в качестве свидетеля по делу об истязании запасным рядовым Алексеем Дрыхуновым своей жены. Предупреждаю вас, что вы должны говорить одну только сущую правду и что всё, сказанное здесь, вы должны будете подтвердить на суде присягой. Ну, что вы знаете по этому делу? - Прогоны бы получить, вашескородие, - бормочет Филаретов.
– 23 версты проехал, а лошадь чужая, вашескородие, заплатить нужно... - После поговоришь о прогонах.

{05239}

– Зачем после? Мне сказывали, что прогоны надо требовать в суде, а то потом не получишь. - Некогда мне с тобой о прогонах разговаривать!
– сердится следователь.
– Рассказывай, как было? Как Дрыхунов истязал свою жену? - Что ж мне тебе рассказывать?
– вздыхает Филаретов, мигая нависшими бровями.
– Очень просто, драка была! Гоню я это, стало быть, коров к водопою, а тут по реке чьи-то утки плывут... Господские оне или мужицкие, Христос их знает, только это, значит, Гришка-подпасок берет камень и давай швырять... "Зачем, спрашиваю, швыряешь? Убьешь, говорю... Попадешь в какую ни на есть утку, ну и убьешь..." Филаретов вздыхает и поднимает глаза к потолку. - Человека и то убить можно, а утка тварь слабая, ее и щепкой зашибить можно... Я говорю, а Гришутка не слушается... Известно, дитё молодое, рассудка - ни боже мой... "Что ж ты, говорю, не слушаешься? Уши, говорю, оттреплю! Дурак!" - Это к делу не относится, - говорит следователь. - Рассказывайте только то, что дела касается... - Слушаю... Только что, это самое, норовил я его за ухи схватить, как откуда ни возьмись Дрыхунов... Идет по бережку с фабричными ребятами и руками размахивает. Рожа пухлая, красная, глазищи наружу лба выперло, а сам так и качается... Выпивши, чтоб его разодрало! Люди еще из обедни не вышли, а он уж набарабанился и черта потешает. Увидал он, как я мальчишку за ухи хватаю, и давай кричать: "Не смей, говорит, христианскую душу за ухи трепать! А то, говорит, влетит!" А я ему честно и благородно... по-божески. "Проходи, говорю, мимо, пьяница этакая". Он осерчал, подходит и со всего размаху, вашескородие, трах меня по затылку!.. За что? По какому случаю? "Какой ты такой, спрашиваю, мировой судья, что имеешь полную праву меня бить?" А они говорит: "Ну, ну, говорит, Ванюха, не обиждайся, это я тебя по дружбе, для смеху. На меня, говорит, нынче такое просветление нашло... Я, говорит, так об себе понимаю, что я самый лучший человек есть... я, говорит, 20 рублев жалованья на фабрике получаю, и нет надо мной, акроме директора, никакого старшова... Плевать, говорит, желаю на всех прочих! И сколько, говорит, нынче много

{05240}

разного народу перебито, так это видимо-невидимо! Пойдем, говорит, выпьем!" - "Не желаю, говорю, с тобой пить... Люди еще из обедни не вышли, а ты - пить!" А тут которые прочие ребята, что с ним были, обступили меня, словно собаки, и тянут: "пойдем да пойдем!" Не было никакой моей возможности супротив всех идтить, вашескородие. Не хотел пить, а потом, чтоб их ободрало! - Куда же вы пошли? - У нас одно место!
– вздыхает Филаретов.
– Пошли мы на постоялый двор к Абраму Мойсеичу. Туда всякий раз ходим. Место такое каторжное, чтоб ему пусто! Чай, сам знаешь... Как поедешь по большой дороге в Дунькино, то вправе будет именье барина Северина Францыча, а еще правее Плахтово, а промеж них и будет постоялый двор. Чай, знаешь Северина Францыча? - Нужно говорить вы... Нельзя тыкать! Если я говорю тебе... вам вы, то вы и подавно должны быть вежливым! - Оно конечно, вашескородие! Нешто мы не понимаем? Но ты слушай, что дальше... Приходим это к Абрамке... "Наливай, говорит, за мои деньги!" - Кто говорит? - Да этот самый... Дрыхунов то есть! "Наливай, кричит, такой-сякой, а то бочке дно вышибу! На меня, говорит, просветление нашло!" Выпили мы по стаканчику, потом малость погодили и еще выпили, да этаким манером в час времени стаканов, дай бог память, по восьми слопали! Мне что? Я пью, мне и горя мало: не мои деньги! Хоть тыщу стаканов подноси! Я, вашескородие, нисколько не виноват! Извольте Абрама Мойсеича допросить. - Что же потом было? - Ничего потом не было. Пока пили, это верно, была драка, а потом всё благородно и по совести. - Кто же дрался? - Известно кто... "На меня, кричит, просветление нашло!" Кричит и норовит кого ни на есть по шее ударить. В азарт вошел. И меня бил, и Абрамку, и ребят... Поднесет стаканчик, даст тебе выпить и вдарит, что есть силы. "Пей, говорит, и знай мою силу! Плевать на всех прочих!"

{05241}

– А жену свою он бил? - Марфу-то? И Марфе досталось... В самый раз, как это мы, стало быть, стали в кураж входить, приходит в кабак Марфа. "Ступай, говорит, домой, брат Степан приехал! Будет, говорит, тебе, разбойник, водку пить!" А он, не говоря худого слова, трах поперек ейной спины! - За что же? - А так, здорово живешь... "Пущай, говорит, чувствует... Я, говорит, 20 рублев получаю". А она баба слабая, тощая, так и перекрутнулась, даже глаза подкатила. Стала она нам на свое горе жалиться и бога призывать, а он опять... Учил, учил, и конца тому ученью не было! - Отчего же вы не заступились? Обезумевший от водки человек убивает женщину, а вы не обращаете внимания! - А какая нам надобность вступаться? Его жена, он и учит... Двое дерутся, третий не мешайся... Абрамка стал было его унимать, чтоб в кабаке не безобразил, а он Абрамку по уху. Абрамкин работник его... А он схватил его, поднял и оземь... Тогды тот сел на него верхом и давай в спину барабанить... Мы его из-под него за ноги вытащили. - Кого его? - Известно кого... На ком верхом сидел... - Кто? - Да этот самый, про кого сказываю. - Тьфу! Говори, дурак, толком! Отвечай ты мне на вопросы, а не болтай зря! - Я тебе, вашескородие, толком говорю... всё, как есть, по совести. Дрыхунов учил бабу, это верно... Хоть под присягой. Следователь слушает, выбирает кое-что из длинной и несвязной речи Филаретова и трещит пером... То и дело приходится зачеркивать... - А я нисколько не виноват...
– бормочет Филаретов.
– Спроси, вашескородие, кого угодно. И баба того не стоит, чтоб из-за ней по судам ездить. По прочтении протокола свидетель минуту тупо глядит на следователя и вздыхает. - Горе с этими бабами!
– хрипит он.
– Прогоны, вашескородие, сам заплатишь или записочку дашь?

{05242}

МУЖ

N-ский кавалерийский полк, маневрируя, остановился на ночевку в уездном городишке К. Такое событие, как ночевка гг. офицеров, действует всегда на обывателей самым возбуждающим и вдохновляющим образом. Лавочники, мечтающие о сбыте лежалой заржавленной колбасы и "самых лучших" сардинок, которые лежат на полке уже десять лет, трактирщики и прочие промышленники не закрывают своих заведений в течение всей ночи; воинский начальник, его делопроизводитель и местная гарниза надевают лучшие мундиры; полиция снует, как угорелая, а с дамами делается чёрт знает что! К-ские дамы, заслышав приближение полка, бросили горячие тазы с вареньем и выбежали на улицу. Забыв про свое дезабилье и растрепанный вид, тяжело дыша и замирая, они стремились навстречу полку и жадно вслушивались в звуки марша. Глядя на их бледные, вдохновенные лица, можно было подумать, что эти звуки неслись не из солдатских труб, а с неба. - Полк!
– говорили они радостно.
– Полк идет! А на что понадобился им этот незнакомый, случайно зашедший полк, который уйдет завтра же на рассвете? Когда потом гг. офицеры стояли среди площади и, заложив руки назад, решали квартирный вопрос, все они сидели в квартире следовательши и взапуски критиковали полк. Им было уже бог весь откуда известно, что командир женат, но не живет с женой, что у старшего офицера родятся ежегодно мертвые дети, что адъютант безнадежно влюблен в какую-то графиню и даже раз покушался на самоубийство. Известно им было всё. Когда под окнами мелькнул рябой солдат в красной рубахе, они отлично знали, что это денщик подпоручика Рымзова бегает по городу и ищет для своего барина в долг английской горькой. Офицеров видели они только

{05243}

мельком и в спины, но уже решили, что между ними нет ни одного хорошенького и интересного... Наговорившись, они вытребовали к себе воинского начальника и старшин клуба и приказали им устроить во что бы то ни стало танцевальный вечер. Желание их было исполнено. В девятом часу вечера на улице перед клубом гремел военный оркестр, а в самом клубе гг. офицеры танцевали с к-скими дамами. Дамы чувствовали себя на крыльях. Упоенные танцами, музыкой и звоном шпор, они всей душой отдались мимолетному знакомству и совсем забыли про своих штатских. Их отцы и мужья, отошедшие на самый задний план, толпились в передней около тощего буфета. Все эти казначеи, секретари и надзиратели, испитые, геморроидальные и мешковатые, отлично сознавали свою убогость и не входили в залу, а только издали поглядывали, как их жены и дочери танцевали с ловкими и стройными поручиками. Между мужьями находился акцизный Кирилл Петрович Шаликов, существо пьяное, узкое и злое, с большой стриженой головой и с жирными, отвислыми губами. Когда-то он был в университете, читал Писарева и Добролюбова, пел песни, а теперь он говорил про себя, что он коллежский асессор и больше ничего. Он стоял, прислонившись к косяку, и не отрывал глаз от своей жены. Его жена, Анна Павловна, маленькая брюнетка лет тридцати, длинноносая, С острым подбородком, напудренная и затянутая, танцевала без передышки, до упада. Танцы утомили ее, но изнемогала она телом, а не душой... Вся ее фигура выражала восторг и наслаждение. Грудь ее волновалась, на щеках играли красные пятнышки, все движения были томны, плавны; видно было, что, танцуя, она вспоминала свое прошлое, то давнее прошлое, когда она танцевала в институте и мечтала о роскошной, веселой жизни и когда была уверена, что у нее будет мужем непременно барон или князь. Акцизный глядел на нее и морщился от злости... Ревности он не чувствовал, но ему неприятно было, во-первых, что, благодаря танцам, негде было играть в карты; во-вторых, он терпеть не мог духовой музыки; в-третьих, ему казалось, что гг. офицеры слишком небрежно и свысока обращаются со штатскими, а самое

{05244}

главное, в-четвертых, его возмущало и приводило в негодование выражение блаженства на женином лице... - Глядеть противно!
– бормотал он.
– Скоро ужо сорок лет, ни кожи, ни рожи, а тоже, поди ты, напудрилась, завилась, корсет надела! Кокетничает, жеманничает и воображает, что это у нее хорошо выходит... Ах, скажите, как вы прекрасны! Анна Павловна так ушла в танцы, что ни разу не взглянула на своего мужа. - Конечно, где нам, мужикам!
– злорадствовал акцизный.
– Теперь мы за штатом... Мы тюлени, уездные медведи! А она царица бала; она ведь настолько еще сохранилась, что даже офицеры ею интересоваться могут. Пожалуй, и влюбиться не прочь. Во время мазурки лицо акцизного перекосило от злости. С Анной Павловной танцевал мазурку черный офицер с выпученными глазами и с татарскими скулами. Он работал ногами серьезно и с чувством, делая строгое лицо, и так выворачивал колени, что походил на игрушечного паяца, которого дергают за ниточку. А Анна Павловна, бледная, трепещущая, согнув томно стан и закатывая глаза, старалась делать вид, что она едва касается земли, и, по-видимому, ей самой казалось, что она не на земле, не в уездном клубе, а где-то далеко-далеко - на облаках! Не одно только лицо, но уже всё тело выражало блаженство... Акцизному стало невыносимо; ему захотелось насмеяться над этим блаженством, дать почувствовать Анне Павловне, что она забылась, что жизнь вовсе не так прекрасна, как ей теперь кажется в упоении... - Погоди, я покажу тебе, как блаженно улыбаться! - бормотал он.
– Ты не институтка, не девочка. Старая рожа должна понимать, что она рожа! Мелкие чувства зависти, досады, оскорбленного самолюбия, маленького, уездного человеконенавистничества, того самого, которое заводится в маленьких чиновниках от водки и от сидячей жизни, закопошились в нем, как мыши... Дождавшись конца мазурки, он вошел в залу и направился к жене. Анна Павловна сидела в это время с кавалером и, обмахиваясь веером, кокетливо щурила глаза и рассказывала, как она когда-то танцевала в Петербурге. (Губы у нее были сложены сердечком

Поделиться с друзьями: