Полное собрание сочинений в 15 томах. Том 1. Дневники - 1939
Шрифт:
Далее, по рассказу Костомарова, я говорю ему: «Поезжайте к Головнину и просите его, чтобы вам запретили читать». Ничего подобного я ему не говорил.
Далее: он отказывается ехать к Головнину; — не мог не отказываться, разумеется, когда не было ему предлагаемо это; но так как он отказался, то я говорю: «Ну так я поеду. Дайте мне которое-нибудь из писем, в которых вам угрожают скандалом». Я дал письмо, в котором» и т. д. — Никакого письма он мне не давал. Ничего подобного тому, чтоб он дал мне письмо, я ему не говорил. Никакого письма он мне и не показывал. Потому, я даже не знаю, действительно ли были у него тогда какие-нибудь угрожающие письма, или они только стали грезиться его больному рообра-жению впоследствии времени. Может быть, и были; мало ли случается получать угрожающих писем людям в тревожные времена? Но если и были, действительно, присылаемы ему каки^-нибудь письма с угрозами, то уж, конечно, нельзя было бы заподозрить в авторстве их никого из членов студенческого Комитета и никого из студентов, сколько-нибудь уважаемых товарищами. Если были они, то писаны они были кем-нибудь из людей посторонних и Комитету и всем тем студентам, представителем которых был Комитет, то-есть огромному большинству студентов. Но — я не видел ни одного такого письма.
«Чернышевский съездил к Суворову и к Головнину». К Суворову я не ездил. И не говорил Костомарову, что поеду к нему. Не зачем было ехать к нему. Для того, чтобы запретить лекции, достаточно было власти у самого Головнина. Ни в чьем согласии на это Головнин не нуждался.
Итак, приходится мне самому рассказать об этом моем разговоре с Костомаровым, потому что из его рассказа остается, по устранении его ошибок, не очень-то много.
Студенты не хотели демонстраций. Мне было известно это. На лекции Костомарова произошла бы, помимо воли студентов, демонстрация. Это было известно всякому, желавшему знать. Было известно и правительству. Намерения правительства мне не были известны. Но я имел случай убедиться, что оно не желает быть принуждено производить аресты. А демонстрация поставила б его, по его мнению, в необходимость принять меры подавляющего характера. Я решил, что если Костомаров не откажется от своего намерения продолжать чтение лекций, то надобно попросить Головнина запретить ему чтение. Я не могу сказать, что я был знаком с Головниным;— нет, я был человек не достаточно важный для того, чтобы быть с людьми в положении Головнина на правах знакомства. Но мне случалось несколько раз быть у Головнина. Каждый раз, когда я приходил к нему, он принимал меня и терпеливо выслушивал то, что я говорил ему. Я надеялся;
что и на этот раз он не откажется принять и выслушать меня.
Но будет ли неизбежно мне просить его о запрещении Костомарову читать? — Запрещать, это было не по душе Головнину. Быть может, у Костомарова достанет рассудка избавить его от этой неприятности, а себя от стыда, в который он залез своим упрямством. Надежды было мало. Но надобно ж было попробовать.
Я уж не был в это время знаком с Костомаровым. Он дичился, робел, когдаі видел меня. Мне надоело это. И довольно давно мне уж не случалось встречаться с ним. Тем меньше мог я не попытаться теперь урезонить его: быть может, он рассудит, что когда я, не имевший желания возобновлять знакомство с ним, зашел к нему дать совет, то значит дело не может кончиться его отказом принять мой совет; вероятно я поведу дело по-своему, если он не уступит. Прямо с этого я и начал, как вошел в комнату: «Здравствуйте, Николай Иванович; мы давно не видимся; и разумеется, если я зашел к вам, то считаю важным дело, о котором хочу поговорить с вами. Вы хотите читать лекцию. Будет демонстрация. Наперекор воле студентов будет. Они не хотят обидеть вас. Но большинство публики осуждает вас. И вы будете преданы позору публикою». — И так дальше, в этом роде. — «Вы имеете заслуги. Не позорьте себя». — Я говорил долго. — Он отвечал, что он будет читать. — Тогда! я стал говорить точнее прежнего о том, какую роль хочет он разыграть. — «Результатом демонстрации будут аресты, процессы, ссылки. Люди, которые устраивают такие происшествия, какие нужны для принятия репрессивных мер, — это агенты-провокаторы. Не берите на себя роль агента-провокатора». На тему «агент-провокатор» я говорил долго. — «Не хочу подчиняться деспотизму ни сверху, ни снизу», — отвечал он. «Стз^денты объявили, что лекции прекращаются. Это деспотизм. Не подчинюсь деспотизму». На этом пункте засела его мысль, и никакими резонами нельзя было стащить ее с этой умной позиции. — «Не о деспотизме тут дело, а об арестах и ссылках тех людей, которые кажутся вам поступившими! деспотически. Демонстрировать будут не они, а в ответе за демонстрацию будут они. Они погибнут, если вы будете читать лекцию». — Он твердил свое: «Это деспотизм; не хочу подчиняться деспотизму ни сверху, ни снизу». — «Хотите губить сотни честных людей?» — Твердил свое одно и то же: «Не хочу подчиняться» и т. д. — «В таком случае, скажу вам: от вас я еду к Головнину просить его, чтоб он запретил вам читать». — «Это деспотизм!» — «Думайте об этом, как вам угодно; но знайте: читать лекцию вы не будете ни в каком случае. То лучше скажите, что не хотите. Этим вы избавите ваше имя от позора. Не будьте человеком, которому запрещено играть роль агента-провокатора; откажитесь от нее сам». — «Нет, буду читать». — «Нет, не будете. Головнин запретит». — «Не запретит». — «Говорю вам: запретит». — «Почему запретит?» — «Он не захочет, чтобы произошли аресты и ссылки, 762 когда от него зависит предотвратить их». — «Не запретит!» — Уперся на том, что Головнин не запретит — и баста! — не собьешь его и с этой позиции. — Я посмотрел на часы. Тянуть разговор дольше было нельзя; иначе я не застал бы Головнина. «Кончим, Николай Иванович. Если вы остаетесь при своем намерении читать, то мне пора ехать. Иначе, не застану Головнина». — «Не запретит». — «Запретит. Откажитесь лучше сам». — «Нс запретит». — «Будьте здоровы». — «Не запретит!» — Я пошел; он, провожая меня, все твердил свое: «Не запретит!»
«Не запретит!» — слышу я, затворяя дверь. Это и были последние слова, которые слышал я от бедного чудака.
Вхожу к Головнину. — «Я пришел просить вас о том, чтобы вы запретили Костомарову продолжать чтение лекций». — «Вы думаете, что надобно запретить? Почему вы так думаете?» — Я стал говорить: студенты не сделают демонстрации, но публика сделает; это будет иметь своим последствием аресты. Я говорил подробно. Головнин по временам делал вопросы: «Вы говорите вот что; почему вы так думаете?» — Я отвечал, почему, и продолжал. И говорил, говорил, говорил. Это было долго, очень долго. Больше часа, наверное. Итак, я говорил; Головнин делал по временам коротенькие вопросы, слушал; И я говорил, говорил, —и наконец, договорил и остановился.
«Вы высказали все?» — «Все». — «Я совершенно разделяю ваше мнение. И я уже сделал распоряжение о запрещении лекций Костомарова». — «Это было тяжело вам, я уверен; но тем больше приобрели вы права на признательность рассудительных людей», сказал я и встал, простился.
Зачем же он не сказал этого с самого начала? Зачем дал мне рассуждать и рассуждать? Понятно: у него был в это время досуг, и он хотел подшутить над непрошенным советником. И подшутил, очень ловко, умно и мило.
Это было часа в два, в три дня.
Вечером, часов в восемь, подают мне письмо 6. — Беру — по адресу вижу: от Костомарова. Читаю: «Через час или два после того, как вы ушли, мне принесли бумагу, запрещающую мне читать. О, как раскаиваюсь я в том, что не отказался сам!» — в этом роде, все письмо довольно большое.
Соображая время, когда Костомаров получил бумагу, я видел, что распоряжение о запрещении ему читать действительно было сделано до моего приезда к Головнину и что Головнин действительно имел полное право подшутить надо мною.
Вот нашелся у меня досуг продолжать передачу Тебе моих воспоминаний о Н. И. Костомарове. Прежде всего расскажу, что знаю и что думаю о том эпизоде его жизни, о котором в частности спрашиваешь Ты, — о его отношениях к Наталье Дмитриевне Ступиной 7.
Я знаю только по его рассказам. Его рассказы мне о них делятся на два класса.
До сцены у ворот дома Ступиных я слышал от Костомарова о Наталье Дмитриевне лишь изредка. Это были общие, краткие очерки их отношений. Сначала он хвалил Наталью Дмитриевну, говорил, что она очень умная и благородная девушка. Я очень мало знал ее; собственно говоря, вовсе не знал. Я видел ее очень редко, и то лишь мельком. Ровно никакого мнения, ни хорошего, ни дурного, ни об уме ее, ни о характере я не имел. Она была совершенно чужой мне человек, слушать о котором я не видел надобности. При первой паузе Костомарова я начинал говорить о чем-нибудь другом. Потому его рассказы оставались кратки и вероятно потому же были редки. — Через несколько времени он стал говорить о ней с ожесточением: она — навязчивая девушка; он прекратил знакомство с ней; она пишет ему письма, он возвращает их ей. Попрежнему я не видел надобности слушать. Если она дурная девушка, то теперь он безопасен от нее. И как прежде похвалы, так теперь порицания ей я слушал молча до первой паузы и при первой паузе начинал говорить о чем-нибудь другом. Потому и они оставались кратки и вероятно потому же были тоже редки. — Содержанию этих кратких рассказов Костомарова соответствует, отчасти совпадая, отчасти не совпадая с ними, то, что рассказывает он об этой, как он называет ее, истории своей любви в своей «Автобиографии» («Русская мысль», 1885, июнь, стран. 23) до слов «она писала мне письма, я возвращал их».
Когда случилась сцена у ворот дома Ступиных, Костомаров прямо оттуда пришел ко мне рассказать, что случилось. Дело, которое считал я утратившим важность, оказалось получившим очень серьезный оборот. Если он полагает, что ему нужна поддержка, то я обязан слушать, видел я. Я слушал, и мы долго разговаривали. С этого дня он каждый день рассказывал мне о дальнейшем ходе дела, до окончательной развязки его. Содержанию этих подробных, шедших день за день рассказов соответствуют в «Автобиографии» странные слова: «а потом» и т. д. Переписываю их вместе с предыдущими, необходимыми для полноты смысла:
(«Она писала мне письма, я возвращал их), а потом, одумавшись, хотел было примириться с нею, но узнал, что уже поздно, и она утешилась».
До сцены у ворот он не думал о примирении. Это он говорил мне. Притом, если б он думал тогда о примирении, не могла бы произойти сцена у ворот.
«А потом одумавшись» — то есть через несколько недель, вероятно, или, по крайней мере, дней? — или хоть через несколько часов?
Когда он вбежал ко мне, первым его словом было восклицание: «Женюсь!» — От ворот дома Ступиных до нашего дома будет ли Берета? Сколько времени нужно, чтобы торопливым шагом перейти это расстояние? Он вбежал ко мне взволнованный. Это он называет: «а потом одумавшись».
«Хотел было примириться с нею» — то есть, вероятно, простить ей ее двоедушие, ее навязчивость?
Он просил прощения у нее и упрашивал ее согласиться стать его женою.
«Хотел было примириться с нею, но узнал, что уже поздно»; «узнал» — то есть, от посторонних; так по ходу речи.
«Узнал, что уже поздно, и она утешилась» — то есть, что она уж успела обзавестись новым поклонником; вероятно так; таков смысл слова «утешилась» в разговорах о разрыве отношений между мужчиною и женщиною.
На его просьбы она отвечала ему, что прощает его, но быть его женою не может. Это он называет «узнал, что уже поздно, и она утешилась».
Но быть может он не заметил, что такое говорит он словами «она утешилась», быть может он хотел сказать только, что она не мучилась душою, когда он вздумал было «примириться» с нею? — Пусть так. Но и этого не мог он сказать, не отдавая своему желанию думать так предпочтения перед фактом, известным ему. Ему было известно, каково было состояние ее души в эти дни. Ее положение в кругу знакомых было невыносимо. Она уехала из Саратова как только могла скорее. Он знал это.