Полное собрание сочинений в 15 томах. Том 1. Дневники - 1939
Шрифт:
Она была благородная девушка. Это я узнал в те дни, когда Костомаров упрашивал ее быть его женою. Она держала себя благородно, великодушно. Я знаю это по его рассказам. По его собственным ірассказам. Других сведений у меня нет никаких. Но и того, что рассказывал сам он, достаточно, чтобы сказать с полной достоверностью: она была благородною девушкою.
Я познакомился с Костомаровым вскоре после моего приезда в Саратов, как я уже говорил, — вероятно, в апреле (или, быть может, в мае) 1851 года. Знакомство началось, действительно, тем, что я приехал к нему, как он упоминает в «Автобиографии»; и действительно, мы виделись очень часто. Действительно, играли в шахматы (только напрасно он думает, что я «играл мастерски»; я играл, как тогда, так й после, до такой степени плохо, что хорошие игроки, попробовав сыграть со мною одну партию, не хотели играть больше: моя игра была так слаба, что не представляла занимательности для них. Костомаров тоже играл плохо; потому и мог находить, что я умею играть). Но «читали вместе» мы с ним разве лишь как-нибудь случайно какую-нибудь страницу, для подтверждения или опровержения какой-нибудь ссылки на какой-нибудь факт, сделанной кем-нибудь из нас в разговоре. Вероятно, бывали такие случаи; но если и бывали, то очень редко. А того, что в собственном смысле слова называется «читать вместе», — никогда не 772 /
было. Мы «толковали», как выражается он; вот это действительно так; собственно в этом и состоял главный элемент наших отношений с ним: мы «толковали». Он говорит, что меня тогда «занимало славянство»; оно занимало его; меня не занимало; но он говорил о нем много и горячо; его идеал — федерация всех славянских племен — казался мне идеалом ошибочным, влечение к которому дает результаты, вредные для русских, вредные и для других славян. Потому я спорил против мысли о славянской федерации в той форме, в какой желал этой федерации Костомаров. — Дальше он говорит, что я «изучал» тогда сербские песни. У меня был Вук Караджич, это правда; но едва ли я прочел хоть половину его. Я так мало читал его, что никогда не знал по-сербски сколько-нибудь порядочно. «Мелантович, человек поэтический и увлекающийся, недолюбливал» меня, по словам Костомарова. Я так мало видел Мелан-товича, что не замечал, хорошего ли мнения обо мне он или дурного. Но прочитав эти слова в «Автобиографии», я увидел, что в самом деле он «недолюбливал» меня. Иначе он поддержал бы знакомство со мною; он был человек светский, он умел бы поддержать знакомство, если бы хотел; а оно расклеилось как-то; как именно, я и не замечал, по своему незнанию привычек Мелантовича; я полагал, что нам с ним не случается видеться, только и всего. Я с своей стороны был вовсе не прочь поддержать знакомство с ним; но — он был человек богатого светского общества, мне казалось, что в Саратове он живет — для одинокого молодого человека скромных нравов, каким был, мне казалось, он — на широкую ногу. И я стеснялся навязываться на сближение с ним. А само собою сближение не устраивалось; только, казалось мне. Теперь вижу: не то, что сближение нс устраивалось само собою, нет: он преднамеренно устранился от продолжения едва начавшегося знакомства со мною. Но, человек светский, сумел отстраниться деликатно. — Итак, я очень мало знал его. Но сколько я знал его, он казался мне очень хорошим человеком. И я всегда сохранил расположение думать о нем с симпатисю. — Костомаров продолжает: Мелантович называл (меня) сухим, самолюбивым (человеком); и «не мог простить отсутствие поэзии» во мне. Жаль, что Мелантович думал обо мне так; но это все равно: он для меня остался навсегда симпатичным человеком. — Мелантович, по мнению Костомарова, едва ли ошибался в том, что у меня нет любви к поэзии или уменья понимать ее, и рассказывает маленький анекдот: сидели мы с ним у окна, в мае; вид был прекрасный: Волга в разливе, горы, сады, зелень. — «Я совершенно увлекся» (продолжает он). — И он стал хвалить вид и сказал: «Если освобожусь когда-нибудь, то пожалею это место». — А я на это отвечал: «Я не способен наслаждаться красотами природы». Я помню этот случай, и Костомаров пересказывает его совершенно верно. Дело только в том, что он хвалил «красоты природы» слишком долго, так что стало скучно слушать, и если бы не прекратить этих похвал, то он продолжал бы твердить их до глубокой ночи. Я отвечал шуткою, чтобы отвязаться от слушания бесконечных повторений одного и того же. Но красоты природы были еще очень сносны сравнительно с звездами. О звездах он чуть ли не целый год начинал говорить каждый раз, как виделся со мною, и каждый раз толковал без конца, — то-есть до конца преждевременного, производимого какою-нибудь моею шуткою вроде приводимого им ответа моего на похвалы красотам природы. Это была скука, которая была бы невыносима ни для какой из старинных девиц, охотниц смотреть на луну.
Обо мне кончено. Дальше идет речь об Анне Никаноровне Пас-халовой, И по поводу Анны Никаноровны опять обо мне: я подсмеивался над их дружбою, и «вообще Чернышевский и Пасхалова не особенно долюбливали друг друга». — О том, что Мелантович недолюбливал меня, он, как и следует порядочному человеку, не говорил мне, потому что не было никакой надобности мне слышать это. Но об Анне Никаноровне я говорил с ним очень много и настойчиво; потому он имел право не умалчивать передо мною, что она «недолюбливает меня». Для меня было все равно, хорошего ль сна мнения обо мне или дурного. Мне казалось надобным не только «подсмеиваться» над их дружбою, но и очень серьезным тоном доказывать ему, что ему следует помнить, к чему обязывает дружба. — Лично я мало знал тогда Анну Никаноровну. Но с нею — несколько раньше того — был дружен один из близких мне людей (Ты знаешь, мой друг, о ком я говорю). Потому, я был расположен думать о ней, как об очень хорошей женщине. — Ее домашние отношения были, как я слышала, тяжелы. Она была в полной зависимости от матери, у которой жила; муж обобрал ее; у нее йе оставалось ничего, — так я слышал. — Ее матери не нравилась ее дружба с Костомаровым, слышал я; мне говорили, что мать стала обращаться с нею хуже прежнего по неудовольствию на ее дружбу с Костомаровым. — Он соглашался, что все это так. Он говорит В своей «Автобиографии», что он и Пасхалова «занимались астро-номиею и даже лазали по чердакам, чтобы наблюдать звезды»; все «занятия» их астрономиею только в том и состояли, что они «наблюдали» звезды, — то-есть вовсе не «наблюдали» их, потому что не имели ни астрономических инструментов, хоть бы плохих, ни малейшего понятия о том, как надобно «наблюдать» звезды; вовсе не «наблюдали» звезды, а просто сидели и смотрели на них, твердя друг другу: «Как прекрасны звезды!» или, в частности, «как прекрасна эта звезда!» Некоторое время в особенности им нравилась Капелла; что-то долго твердил мне Костомаров о красоте Капеллы, которая, вот, и в прошлую ночь была удивительно хороша. — Мать сердилась на Анну Никаноровну за эти «занятия астрономиею»; и я доказывал Костомарову, что не должно ему «лазать по чердакам» с Анною Никаноровною, которая подвергается за — это неприятностям от матери; пусть он лазит один, на свой чердак, Анна Ни-каноровна, если ей угодно, пусть тоже лазит, сколько ей угодно, на свой чердак; и вдвоем на один чердак пусть не лазят; я говорил ему, что виноват в этих дурачествах он один; что он из-за своего 774 дурачества пренебрегает серьезными интересами Анны Никаноров-ны. — «Впоследствии, когда я увлекся русскими народными песнями, мы вдвоем» — с Пасхаловою — «ходили по кабакам и записывали песни», — продолжает он. — Могло это нравиться матери Анны Никаноровны? Как же мне было не порицать его за это? — Но, разумеется, я толковал с ним без всякого успеха.
Он имел упрямство больного человека.
Дальше он говорит о своем участии в «так называемом жидовском «деле» 9. Он рассказывает об этом гнусном процессе так, как будто обвинение против «жидов» имело серьезные основания и —' как знать? — пожалуй, было справедливо. Это был процесс гнусный. Так решил Сенат. Неужели ему было неизвестно решение Сената? Неужели и раньше того он не слышал., кто были обвинитель и обвинительница? — Они были мерзавец и мерзавка (павший до самого пошлого мошенничества образованный человек и пьяная, гадкая, промышлявшая развратом женщина). И все в процессе против несчастных было таково. — Его участие в этом прс: цессе — прискорбный эпизод его деятельности. Но он и не думал скорбеть о нем, когда диктовал свою «Автобиографию». — Этого, при всем моем знании его болезненных недостатков, я не ожидал от него. Я думал, он жалеет и стыдится.
Да, когда он диктовал свою «Автобиографию», — он был человеком еще более больным душою, чем каков он был, когда я знал* [его].
Но он был уж очень больной духом человек и в то время, когда я познакомился с ним.
И физическое его здоровье было уж очень расстроено. Кроме нервных страданий, у него тогда не было никакой болезни. Ему воображалось, что он болен физически. Это была фантазия его больного воображения, только. Но он, не слушая порядочных медиков, смеявшихся над его мнимою болезнью и советовавших ему «бросить мысль о ней, лечился все время, которое прожил я тогда в Саратове. Он находил медиков, соглашавшихся переписывать и подписывать своим именем рецепты, которые он выбирал для себя из медицинских книг или составлял сам. И он глотал вредные для него, сильно действующие лекарства. Нервные страдания и эти лекарства уже сделали его хилым, когда я познакомился с ним. — Мне казалось, что в Петербурге, в те годы, которые жил он там до прекращения моего знакомства с ним, он был менее хил, нежели каким я знал его в Саратове. — О его медицинских проделках над собою много было у нас с ним разговоров. Разумеется, ни постоянные насмешки мои, ни очень частые серьезные урезонивания не помогали: он и хохотал над собою, но продолжал изнурять себя вредным леченьем от несуществовавшей болезни.
Я смотрел на него, как на человека, больного душою. Потому извинял ему и такие дурные эксцентричности, как дикая сцена у ворот дома Ступиных, и то, что он был мучителем своей матери, превосходной женщины.
И не все ж он только капризничал и безрассудствовал. И не со всеми ж он держал себя так нехорошо, как относительно Натальи Дмитриевны. — Сколько я мог судить, большинство его знакомых не имели причин быть недовольны его обращением с ними.
Относительно меня он держал себя так, что я никогда не имел ни малейшего личного неудовольствия против него. А мы виделись очень часто; временами по целым месяцам каждый день, и почти каждый день просиживали вместе долго. И однако же ни одного раза не встретилось мне никакого повода к личному неудовольствию против него. Я часто раздражал его серьезными порицаниями; еще чаще, несравненно чаще, или насмешками, или неловкими шутками. Но и в минуты раздражения он держал себя со мною безукоризненно: говорил, что ему больно или обидно, но говорил безукоризненно хорошо.
Мое знакомство с ним было знакомство человека, любящего говорить об ученых и тому подобных не личных, а общих вопросах с человеком ученым и имеющим честный образ мыслей. Мой образ мыслей был в начале моего знакомства с ним уж довольно давно установившимся. И его образ мыслей я нашед тоже уж твердым. Потому, если мы думали о каком-нибудь вопросе неодинаково, то спор мог идти бесконечно, не приводя к соглашению. Были вопросы, о которых и шли бесконечные споры. Но в те времена в России было между учеными мало людей, в образ мыслей которых входили бы элементы, симпатичные мне. А в образе мыслей Костомарова они были. На этом было основано мое расположение к нему.
Попробую разъяснить двумя-тремя примерами, в чем состояла симпатичность его образа мыслей мне и в чем была разница между его и моими решениями вопросов.
Он в те годы еще оставался очень горячим приверженцем мысли о федерации славянских племен. Я был заинтересован судьбою славянских племен, живущих за границею русского государства, — или выражусь яснее: судьбою болгар, сербов, словаков и живущих далее1 на запад — ровно столько же, как судьбою греков, албанцев и других некрупных европейских народов, не живущих в России; ровно столько же, ни меньше, ни больше. Потому, о чехах лично я был так же мало расположен вести частые или длинные разговоры, как о датчанах, о сербах так же мало, как о бретонцах, то-есть еще гораздо меньше, нежели о чехах. Но* он любил говорить о них, — не о каком-нибудь из этих славянских племен в частности, а обо всех вместе со всеми другими славянскими народами или племенами, о федерации, которая охватывала бы всех. Эта федерация была бы, как мне казалось тогда (и кажется теперь), вредна для всей Европы и в частности гибельна для каждого из славянских племен, начиная с того, к которому принадлежу я, и кончая хоть бы кашубами или лужичанами. Потому идея о федерации всех славянских племен была тогда (и остается теперь) ненавистна мне. И мы с Костомаровым спорили о ней оч^нь часто. Но, желая того, что, по моему мнению, было бы гибельно, например, для кроатов, 776 он желал этого по чистой, безоговорочной и чуждой всяких — например, малорусских — эгоистических расчетов, бескорыстной любви к кроатам. — Ему кроаты были очень интересны или милы, как одно из подразделений одного из славянских племен. Мне они были не интереснее и не милее, чем калабрийцы. Но я желал добра и кроатам, как желал калабрийцам. И отсутствие малорусских или каких других не-кроатских племенных эгоистических мотивов в мыслях Костомарова о кроатах было симпатично мне. Это составляло разницу между его идеями и идеями славянофилов. Географический характер построения — один и тот же; но мотивы географического построения у него были не те, как у славянофилов.
Я хотел привести два-три примера. Вижу, довольно и одного. — Таких спорных вопросов, подымаемых Костомаровым, было много. И я спорил, потому что это интересовало его. — На обо многом судил он, по моему мнению, или совершенно правильно, или несравненно правильнее, чем большинство тогдашних русских ученых 10.
N2 6
МОИ СВИДАНИЯ С Ф. М. ДОСТОЕВСКИМ
Через несколько дней после пожара, истребившего Толкучий рынок, слуга подал мне карточку с именем Ф. М. Достоевского и сказал, что этот посетитель желает видеть меня. Я тотчас вышел в зал; там стоял человек среднего роста или поменьше среднего, лицо которого было несколько знакомо мне по портретам, Подошед-ши к нему, я попросил его сесть на диван и сел подле со словами, что мне очень приятно видеть автора «Бедных людей». Он, после нескольких секунд колебания, отвечал мне на приветствие непосредственным, без всякого приступа, объяснением цели своего визита в словах коротких, простых и прямых, приблизительно следующих: «Я к вам по важному делу с горячей просьбой. Вы близко знаете людей, которые сожгли Толкучий рынок, и имеете влияние на них. Прошу вас, удержите их от повторения того, что сделано ими». Я слышал, что Достоевский имеет нервы расстроенные до беспорядочности, близкой к умственному расстройству, но не полагал, что его болезнь Достигла такого развития, при котором могли бы сочетаться понятия обо мне с представлениями о поджоге Толкучего рынка. Увидев, что умственное расстройство бедного больного имеет характер, при котором медики воспрещают всякий спор с несчастным, предписывают говорить все необходимое для его успокоения, я отвечал: «Хорошо, Федор Михайлович, я исполню ваше желание». — Он схватил меня за руку, тискал ее, насколько доставало у него силы, произнося задыхающимся от радостного волнения голосом восторженные выражения личной его благодарности мне за то, что я по уважению к нему избавляю Петербург от судьбы быть сожженным, на которую был обречен этот город. Заметив через несколько минут, что порыв чувства уже утомляет его нервы и делает их способными успокоиться, я спросил моего гостя о первом попавшемся мне на мысль постороннем его болезненному увлечению и с тем вместе интересном для него деле, как велят поступать в подобных случаях медики. Я спросил его, в каком положении находятся денежные обстоятельства издаваемого им журнала, покрываются ли расходы, возникает ли возможность начать уплату долгов, которыми журнал обременил брата его, Михаила Михайловича, можно ли ему и Михаилу Михайловичу надеяться, что журнал будет кормить йх. Он стал отвечать на данную ему тему, забыв прежнюю; я дал ему говорить о делах его журнала, сколько угодно. Он рассказывал очень долго, вероятно часа два. Я мало слушал, но делал вид, что слушаю. Устав говорить, он вспомнил, что сидит у меня много времени, вынул часы, сказал, что и сам запоздал к чтению корректур и вероятно задержал меня, встал, простился. Я пошел проводить его до двери, отвечая, что меня он не задержал, что правда я всегда занят делом, но и всегда имею свободу отложить дело и на час и на два. С этими словами я раскланялся с ним, уходившим в дверь.
Через неделю или полторы зашел ко мне незнакомый человек скромного и почтенного вида. Отрекомендовавшись и, по моему приглашению, усевшись, он сказал, что думает издать книгу для чтения малообразованным, но любознательным людям, не имеющим много денег; это будет нечто вроде хрестоматии для взрослых; вынул два или три листа и попросил меня прочесть их. Это было, оглавление его предполагаемой книги. Взглянув на три, четыре строки первой, потом четвертой или пятой страниц, я сказал ему, что читать бесполезно: по строкам, попавшимся мне на глаза, достаточно ясно, что подбор сделан человеком, хорошо понявшим, каков должен быть состав хрестоматии для взрослых, прекрасно знающим нашу беллетристику и популярную научную литературу, что никаких поправок или пополнений не нужно ему слышать от меня. Он сказал на это, что в таком случае есть у него другая просьба: он человек, чуждый литературному миру, незнакомый ни с одним литератором; он просит меня, если это не представляет мне особого труда, выпросить у авторов выбранных им для его книги отрывков дозволения воспользоваться ими. Цена книги была назначена очень дешевая, только покрывающая издержки 'издания при распродаже всех экземпляров. Потому я сказал моему гостю, что ручаюсь ему за согласие почти всех литераторов, отрывки из которых он берет, и при случае скажу тем, с кем видаюсь, что дал от их имени согласие, а с теми, о ком не знаю вперед, одобрят ли они согласие, данное за них, я безотлагательно поговорю и прошу его пожаловать ко мне за их ответом дня через два. Сказав это, я просмотрел имена авторов в оглавлении, нашел в них только одного такого, в согласии которого не мог быть уверен без разговора с ним; это был Ф. М. Достоевский. Я выписал из оглавления книги, какие отрывки его рассказов предполагается взять, и на следую-778 щее утро отправился к нему с этой запиской, рассказал ему, в чем дело, попросил его согласия. Он охотно дал. Просидев у него, сколько требовала учтивость, вероятно больше пяти минут и наверное меньше четверти часа, я простился. Разговор в эти минуты, по получении его согласия, был ничтожный; кажется, он хвалил своего брата Михаила Михайловича и своего сотрудника г. Страхова; наверное, он говорил что-то в этом роде; я слушал, не противоречил, не выражал одобрения. Дав хозяину кончить начатую тему разговора, я пожелал его журналу успеха, простился и ушел.
Это были два единственные случая, когда я виделся с Ф. М. Достоевским.
Н. Чернышевский.
26 мая [18]88[г.] Астрахань.
ТЕКСТОЛОГИЧЕСКИЙ И БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ КОММЕНТАРИЙ *
7 июля 1862 г. Н. Г. Чернышевский был арестован и посажен в Петропавловскую крепость. Десять дней спустя был тщательно обыскан его кабинет, опечатанный при аресте, причем были изъяты, как отмечено в акте обыска, «восемь запрещенных книг, три пакета с письмами и тетрадь, писанная стенографическим способом», а также несколько полосок картона с цифрами от 1 до 33 на каждой полоске и буквами против каждой цифры. Тетрадь эта вместе с картонными полосками, принятыми за ключ к шифру, была отослана для расшифровки в министерство иностранных дел. 10 августа товарищ министра иностранных дел Муханов уведомил управляющего III отделением ген. Потапова, члена следственной комиссии, что «приложенный к оным (бумагам) указатель повидимому совершенно к ним не принадлежит, к тому же он весьма не полон; засим не представляется возможности разобрать написанное в бумагах, но должно полагать, что они составлены вовсе не шифром, но только с условными сокращениями и потому будут сделаны еще некоторые опыты для раскрытия смысла оных. Исполнить это вскоре нельзя и даже обещать вполне успех невозможно, но будут приложены все старания…» Только 14 ноября Муханов послал Потапову расшифровку части рукописи Чернышевского, уведомляя, что «рукописи эти, как и предполагалось и прежде, писаны не шифрами, но только с сокращениями и употреблением часто вместо слов, слогов и букв особых знаков». — «При всем желании, — писал Муханов, — при множестве текущих, не терпящих отлагательства дел не было никакой возможности разобрать до настоящего времени всю рукопись, но из содержания разобранного можно думать, что слог сей имеет условный смысл. Между тем, в предположении, что, кроме видимого содержания рукописи, могло находиться написанное симпатическими чернилами, были употреблены разные способы для открытия этого, но такового письма не оказалось».