Польский детектив
Шрифт:
Итак, вот этот шедевр — написанный Павлом Бодзячеком.
Нет ничего более скучного и унылого, чем приемы у Барсов. Так бывает, когда встречаются люди, которые слишком хорошо знают друг друга — притом не с самой лучшей стороны. Естественно, неписаные законы велят держать язык за зубами: «Если что знаешь, молчи». Истинно сатанинская заповедь, но ведь и единственно возможная форма существования на нашем Парнасе. Если кто-нибудь неосторожно выскочит со своими замечаниями, то может навсегда распрощаться с нашим творческим миром.
Неважно, что мы разделены на враждебные друг другу кланы и группировки, происхождение которых запутано и глубоко уходит в прошлое, как искривленные и переплетенные корни елей в Татрах, объединенные явными и тайными связями, политическими и семейными, идеологическими и примитивно-финансовыми, что наслаиваются один на другой, словно геологические слои, периоды общественно-политической жизни сформировали нас по своему образу и подобию. Чем короче эти периоды, тем быстрее они сменяют друг друга, и чем сильнее они отличаются от предыдущих, тем хуже для нас, людей искусства. На такую ситуацию творческая среда реагирует двояко. С одной стороны — приспосабливается к ней. У нас это выражается по-разному: в оппортунизме, конформизме, подхалимстве, карьеризме. Некоторые сторонники этой идеологии утверждают, что они просто выполняют социальный наказ — но это не всегда правда. Общество может заказать определенный ассортимент обувных изделий разного цвета и разных размеров. За общественный наказ у нас выдается или придуманный чиновниками лозунг, или итоги случайных анкет и писем, пришедших на радио, телевидение или в различные редакции.
С другой стороны — берет свое инстинкт самосохранения, инстинкт самообороны. Так же, как в средневековье для защиты интересов определенных групп людей возникали братства и цехи, тщательно стерегущие профессиональную тайну, так и мы, столь разные и постоянно враждебные друг к другу, сошлись без какого-либо письменного контракта, без резолюций и голосования, инстинктивно, иногда даже без осознания этого факта — в некий цех. Замкнутый, изолированный, герметический, отгородившийся от всякого вмешательства извне. Конечно, это нельзя назвать положительным явлением. Мы все больше становимся похожими на водолазов, опустившихся в батискафе в морские глубины. Мы наблюдаем за жизнью подводных миров, видим существа, проплывающие мимо нас, но нам неведомы цели, к которым они стремятся, причины, велящие им двигаться в том, а не ином направлении, их поведение, их язык. Так я иду иногда среди густой толпы, которая каждый день около четырех часов заполняет перекресток улицы Кручей и Иерусалимских аллей и спрашиваю себя: кто эти люди? О чем они думают? Что у них за цели? Прочитал ли кто-нибудь из них хоть одну фразу из моих произведений? Нашел бы я с кем-то из них общий язык?
Это цеховая элитарность, отгороженность и одновременно оторванность от окружающей нас действительности, служащие охране нашей творческой свободы, которая, впрочем, не что иное, как наша иллюзия, — порождает своеобразную цеховую солидарность. Ту, что велит нам молчать о наших профессиональных и личных проблемах, не допускать к ним людей извне. И не только о профессиональных проблемах — но также о многих других, важных, общезначимых.
Что грозит тому, кто нарушит этот запрет? Конечно, никто не закует его в кандалы и не подвергнет пыткам. Но то, что с ним случится, означает для художника смерть — а может, и кое-что похуже. Потому что исчезнет не художник, а его произведение. Это как бы смерть на вырост, умирание в будущем. Все жанры искусства имеют такие склепы. Разные методы используют против того, кто нагадил в своем творческом гнезде. Иногда это упорное, жестокое и безжалостное осуждение — устно и печатно. Иногда насмешка, передаваемая из уст в уста, иногда одно слово, один намек, который по мере распространения обрастает, словно подводный камень водорослями, скользкой, запутанной сетью сплетен, лжи и предположений. Бывает и доносец, вовремя подсунутый туда, откуда может пасть на несчастного гнев и немилость.
Эта немилость, так же как и изоляция в творческой среде, значит очень много. Никто из нас не живет за счет своего творчества в прямом значении этого слова. Куда важнее так называемые «приработки». Куда-то пригласят консультантом, где-то закажут рецензию. А там — участие в жюри, выступление на радио, потом экранизация, какая-нибудь премия, награда, второе и третье издание, фиктивное соавторство, авторские вечера, участие в редакционной коллегии, переводы, поездки, заграничные командировки — вот они, источники нашего существования. Если, не дай бог, что-то не так — кто-то поморщится, кто-то буркнет: «Может, лучше не надо…» Кто-то шепнет, что есть возражения… И прощай, тугая мошна. А напечатанным стишком не заплатишь за квартиру, за свет и телефон.
Однако самое страшное — это молчание. Наказание за болтливость — молчание. Молчание о художнике — это и есть то великое наказание, которого боятся все. Вроде бы существуешь, вроде бы что-то делаешь, но тебя нет. Один старается перетерпеть, надеясь в будущем вернуть себе утерянное расположение, другой — ломается.
Зачем я пишу все это так искренне? Во-первых, как заверил меня капитан Хмура, моя исповедь никогда не увидит света и навеки останется в архиве комендатуры. Во-вторых, затем, что в моих интересах помочь как можно скорее раскрыть, кто совершил таинственное убийство в Джежмоли, потому что я — один из подозреваемых. А тайну эту не удастся узнать, если не исследовать сложные и запутанные связи между всеми участниками приема. Надо понять атмосферу, в которой мы живем и в которой осушали бокалы шампанского в тот трагический вечер, чтобы рискнуть предъявить конкретные обвинения кому-либо из нас.
Мы были дружной компанией, потому что каждый знал обо всех грехах и грешках, лежащих на совести другого; каждый был готов утопить в ложке воды любого из участников встречи, если бы только подвернулся удобный случай. Но ведь мы уже не раз встречались. Даже можно сказать, мы встречались часто и в том же составе, но никогда никто ни на чью жизнь не покушался. Не дошло бы до преступления и на этот раз, если бы не был оскорблен наш дьявол-хранитель — наша цеховая солидарность. Если бы нас не поставили лицом к лицу с опасностью нарушить заговор молчания. Одним словом, прием у Барсов по случаю пятой годовщины их свадьбы был бы еще одним обычным, занудным, хотя и богатым приемом, о котором и сказать-то потом нечего, разве что зевнуть — если бы Иоланта не впала в безумную, я бы сказал, провокационную болтливость.
Меня на этот вечер пригласила Божена Норская. Я хотел бы обратить внимание читателей моей исповеди на то, что в нашем кругу обычно не принято, чтобы женщины брали фамилии мужей, разве что фамилия мужа составляет единственный козырь в биографии какой-либо дамы. Но если женщина не просто жена, но и сама что-то значит в искусстве, она оставляет свою фамилию или пользуется псевдонимом.
Божена тщательно соблюдала все условности. Для нее было важно дать понять, что своей творческой карьерой она вовсе не обязана тому, что вышла замуж за человека, который уже чего-то достиг. Вроде бы это исключительно ее заслуга, что при разделе ролей в новом фильме говорят: «Ну это может сыграть только Божена Норская!» Может, это и правда. Во всяком случае, никто, если желает сохранить добрые отношения с нашей звездой, не должен говорить о ней как о пани Барс.
Божена позвонила мне накануне приема. Я был несколько обижен. Очередность приглашений у нас тоже очень важна. Уже несколько дней мне было известно о том, что у Барсов намечается семейное торжество. Этот секрет мне выдал Тадеуш Фирко, директор нашего кинообъединения «Вихрь». Мы встретились в секретариате объединения, где я получил рукописи сценариев, которые должен был прочитать. Секретарша вручила мне три или четыре папки, и я с удивлением разглядывал их. Коллеги по перу давно уже приставали ко мне в кафе Союза писателей на Краковском Предместье, интересуясь судьбами своих сценариев, предложенных «Вихрю». Одни подозревали меня в зловредности, другие — в интриганстве. Некоторые прямо намекали на то, что готовы поделиться гонораром, если я «протолкну» их сценарий. Особенно упорствовал один лирик, которому уже снились афиши с его именем, напечатанным огромными буквами, — компенсация за те неудачи и обиды, которые постигали его в последнее время. К сожалению, среди этих рукописей не было сценариев, о которых мне говорили. Я уже обратил внимание, что в последнее время руководство объединения заботилось о том, чтобы я не был слишком загружен работой. Все чаще, придя в объединение или позвонив туда, я узнавал, что для меня пока ничего нет. Пора было серьезно поговорить с Барсом, но он явно избегал встреч со мной. Но тут уж я рассердился не на шутку. Накричал на ни в чем не повинную секретаршу. Она пробормотала, что пан Дудко еще не отослал, и я уже хотел взорваться — с каких это пор внештатные рецензенты получают литературный материал раньше, чем главный редактор объединения! Но тут кто-то мягким, но решительным движением положил мне руку на плечо. Я обернулся. Это был Фирко, которого я не заметил, занятый ситуацией, что из неприятной и двусмысленной становилась уже вполне определенной: кто-то хотел выжить меня из объединения.
Фирко стоял немного сбоку, около столика для посетителей. Он держал телефонную трубку и кивнул мне, давая понять, чтобы я помолчал, пока он не закончит разговор. Фирко заказывал цветочной фирме пана Новаковского двадцать одну чайную розу, которые в красивой корзинке надо было отправить пани Божене Норской в Джежмоль.
— Весной ты посылал ей орхидеи, — заметил я не без иронии, когда он положил трубку.
Он усмехнулся снисходительно и добродушно, как человек, который знает гораздо больше своего собеседника и испытывает к нему презрительное сочувствие, не сомневаясь, что из своих сведений сможет извлечь максимум пользы для себя. Меня раздражает эта его саркастическая усмешка. И вообще я его терпеть не могу. Сам вид его пробуждает во мне странное чувство: отвращения, смешанного с опасливым беспокойством, может быть, даже подсознательным страхом. Я знаю, что с ним надо держать ухо востро. Никогда не известно, чего от него можно ждать. Высокий, худой, с запавшей грудью, сутулый, с темным, плохо выбритым лицом, похожим на морду шакала, как их представляли древние египтяне на своих рисунках, с бегающими бурыми глазками, вечно непричесанный и неряшливо одетый — он вызывает во мне прямо-таки физическое отвращение. Я знаю, что другие относятся к нему точно так же и что сам он об этом тоже знает, но не делает ничего, чтобы заслужить симпатию окружающих. Именно поэтому он мстит нам, всеми способами старается нагадить, навредить.
— Ты сам сказал «весной», — пробурчал он с таинственной улыбкой, словно его развеселила моя наивность или мое неведение, — а сейчас уже осень. Может быть, под Новый год она и кактуса не будет стоить…
Секретарша хихикнула. Она может позволить себе такие вольности. Это «его человек» в объединении, благодаря ей ничто не укроется от глаз и ушей всемогущего Фирко. Он повел глазами в ее сторону, и она немедленно притихла. Я думал, что он пригласит меня в свой кабинет и мы поговорим о делах объединения, которые, как мне кажется, шли все хуже, и нет никаких надежд, что в ближайшем будущем они улучшатся. Я думал, что за чашкой кофе с кубинской сигарой, которые он обожал, услышу от него самые свежие сплетни и сориентируюсь, что он там против меня имеет. В нашем кругу позиция человека в некотором смысле определяется теми сплетнями, которые он может услышать и сам передать. Когда акции его на нашей бирже стоят высоко, ему рассказывают о возможных или предполагаемых изменениях в высших сферах. Особам, ничего уже не значащим, выдают информацию о том, кто с кем развелся или в данный момент разводится. Когда о какой-нибудь творческой неудаче говорят с человеком, имеющим вес в официальных кругах, то утверждают, что виноваты авторы. А авторам, тяготеющим к оппозиции, говорят, что виноваты официальные круги, что нынешний политический курс душит творческую свободу.