Портрет героя
Шрифт:
— Пойдем, сынок… почта скоро.
Но тут звонок маленького колокольчика заставляет меня обернуться: женщина, похожая на школьную няню, идет по коридору и, звеня в колокольчик, говорит:
— Кино-кино-кино…
— Хочешь в кино? — спрашивает Трофим Яковлевич.
— Очень!
— Пойдем.
Мы проходим мимо столика с лампой — жующей женщины нет (я уже знаю, что ее зовут Макарова), сворачиваем направо и оказываемся в большом помещении: столы сдвинуты, перед нами натянута простыня. Стуча костылями и палками, рассаживаются раненые, и мы садимся в самом углу, у дверей.
Гаснет электричество. Белый экран исчезает. Нет ни войны, ни страданий. Снова то время, когда все эти люди, которые сидят сейчас без рук, без ног в этом зале, изувеченные и жалкие, были здоровыми, сильными, смеялись, любили, работали… И нет бесчисленных могил по всей нашей необъятной земле, изрытой снарядами и бомбами, с разрушенными черными городами… Нет всего этого… Прежнее, мирное время перед нами!
…Аппарат затих. Загорелся свет. В полной тишине раненые стали разбирать свои костыли и клюшки. И мы с Трофимом Яковлевичем мимо вытирающей слезы Макаровой пошли из зала.
— Вот так! — говорит он. — Жили и не знали, значит, что хорошо. Пока не потеряно — не понято!
Мы поднимаемся вверх по лестнице. Внизу два солдата, дуя на замерзшие пальцы, что-то говорят Макаровой. Она кивает им и поднимает телефонную трубку.
— Выздоравливающие, — слышим мы, — на выход! Помочь надо. Куда-куда? Придете — увидите.
Мы входим в палату, за нами появляются и остальные раненые.
В коридоре голоса, шаги…
— Почта! — кричит чей-то голос.
Трофим Яковлевич вздрагивает. Чья-то рука, всунувшаяся в дверь, бросает пачку писем на ближайшую кровать. Они рассыпаются по одеялу, эти синие, зеленые, белые конверты. Конверты-треугольники со штампом «просмотрено военной цензурой».
Комиссар подходит к кровати, быстро перебирает письма, кладет один конверт в карман пижамы и, держа в руках остальные, читает:
— Осипов!
Молчание. Он кладет конверт под подушку безногого.
— Николаев!
Солдат, худой как смерть, с измученным лицом, протягивает руку. Встать он не может, и Трофим Яковлевич передает ему письмо.
— Гогоберидзе!
Так он раздает все письма, и в палате становится очень тихо, слышен только шелест бумаги.
— Пойдем, — тихо говорит мне Трофим Яковлевич. Он открывает тумбочку, и я снова чувствую запах свежего хлеба и котлет. Я осторожно заворачиваю бутерброд в газетный лист и кладу его в боковой карман курточки. Большая рука Трофима Яковлевича аккуратно опускает очистки в мой мешочек. Я готов целовать эту руку! Но вместо этого говорю:
— Спасибо!
Комиссар, я вижу это краешком глаза, не сводит с нас взгляда. Я беру мешочки и вешаю их на грудь. Потом, поправив, передвигаю под мышку.
— До свидания, — прощаюсь я и всем кланяюсь.
Мы выходим в коридор. Тихо. Во всех углах сидят раненые, в их руках письма. Шелестя листками, они читают…
— Придешь? — спрашивает Трофим Яковлевич.
— Да. И я принесу вам книгу… Только какую?
— Принеси, брат, об этих… ну, о греках.
— Хорошо. Я принесу вам мифы Древней Греции.
В распахнутую входную дверь ветер несет колючий снег. Я хочу попрощаться с Макаровой, но ее нет. Мы выходим во двор. Темно. Синий свет дежурной лампочки слабо освещает белый снег. Ветер сечет лицо колючими снежинками. Прислонившись к стене, замер на костылях Трофим Яковлевич.
— Спасибо, — снова благодарю я его, но он не отвечает и не смотрит в мою сторону.
Я слежу за его взглядом. Автобус стоит у раскрытых дверей низкого каменного здания. Несколько человек, осторожно ступая, выносят некрашеный гроб, ставят на ступени автобуса, солдаты принимают его и втаскивают внутрь, люди уходят. Минута — и они появляются снова с такой же печальной ношей.
— О господи! — шепчет Трофим Яковлевич.
В белом халате стоит та женщина с прекрасным лицом, рядом с ней — Макарова. В высоких окнах госпиталя — лица раненых. Они смотрят молча вниз, на этот автобус, на солдат, на нас…
Молчит Трофим Яковлевич, всхлипывает Макарова, и я не могу оторвать глаз от этого зрелища.
А снег сыплет и сыплет с темного вечернего неба…
XXX
В школе ко мне с заговорщицким видом подходит Славик.
— Ну, пойдешь сегодня?
— Нет, больше не пойду.
— Трусишь?
— Не хочу.
— Да я не хлеб собирать… Знаешь, пойдем в ту дыру… Узнаем, что там делали эти… лапотники.
— Нет.
— А ты все ходишь в госпиталь? — Я молчу. — Там, говорят, есть куча… — «Только бы не покраснеть!» —…и в этой куче есть очистки и всякая срань, которую…
Не отвечая, я выхожу из класса. Я знаю, что когда краснею, по ушам это видно даже сзади.
И тут, улыбаясь своей славной улыбкой, еще более бледный и худой, в платке, завязанном вокруг головы, в старой кацавейке с вышитым зайцем, ко мне подходит Большетелов, держа в руках папочку.
— Я хочу с вами поговорить, — робко просит он и оглядывается.
— Пойдем! — Я беру его за руку, и мы идем в конец коридора.
— Извините… — шепчет Большетелов.
— Почему ты говоришь шепотом?
Он испуганно оборачивается и смущенно говорит:
— Не знаю… Так привык. Вот! Я хочу показать вам, что нарисовал. Скажите мне, если это плохо… — И он кладет на подоконник свою папочку.
И это сделал Большетелов? Голодный? В лохмотьях? Это сделал он?!
…Двор госпиталя. Собака роется в мусорной куче. Баки опрокинуты и лежат на снегу. Снег и снег кругом. Видны старинные конюшни усадьбы. У ворот, глядя на улицу, стоит на костылях…
— Я давно его заметил, — говорит Большетелов. — Такой страшный дяденька. Весь израненный, а добрый. Он все время один, ни с кем не водится… Все стоит в воротах. — Большетелов переворачивает лист. — А это — трамвай.
По улице Льва Толстого, сверкая искрами из-под дуги, с синим светом в окнах катит трамвай.
Один за другим я переворачиваю листы и узнаю в рисунках всю нашу жизнь. Откуда у него это? Может, он как Репин?
Вот Крымский мост, с его темными фермами, повисшими над водой. По нему длинной колонной движутся войска… Наш Усачевский рынок. Инвалиды на костылях стоят кучкой. Мерзнет перед своим фотоаппаратом фотограф…