ЖАНРЫ

Поручает Россия. Пётр Толстой
Шрифт:

По широким ступеням крыльца, пружиня обтянутыми шёлком икрами, величественно сошёл король. За ним последовали придворные. На короле был подбитый русскими соболями алый плащ, горевший красками пожара на свежем снегу, широкополая шляпа, украшенная яркими перьями и отогнутая над гордым лбом так, чтобы не затенять королевского лица. Снег скрипел под каблуками Августа с подчёркнутой силой и мужественностью. Не менее выразительнее короля были придворные. На дамах выделялись восхитительные высокие бобровые шапочки, голубой снег мели пышные юбки. Выше похвал были и кавалеры. Вся группа являла необычайное собрание красок на непорочно белом полотне заснеженного взгорка. Это был неповторимый по колориту великий Дюрер, брошенный волшебной рукой в польские пущи.

Багровея лицом, дворцовый маршалок гремел в рог.

Король сделал несколько шагов и остановился. Все замерли в ожидании. Хриплый голос рога смолк. Всё шло по многажды испытанной, многократно разыгранной схеме, и вдруг произошёл сбой, некая заминка. На охоте выдержать впечатляющую паузу с тем же успехом, как это делал король у камина с бокалом в руках, не удалось. Что-то не заладилось у егерей, что-то замешкалось, пауза до неприличия затягивалась. Король недовольно поморщился. Одна из дам зябко повела плечом под колючим ветром. Кто-то из кавалеров неосторожно переступил лёгким башмаком по звучному снегу. У дворцового маршалка дрогнуло и, пульсируя, забилось веко над глазом.

Однако охота тут же наладилась. Егеря, застуженные до крайности за долгие часы стояния в продутой ледяным ветром пуще, по пузо проваливаясь в снег, выкрикивая проклятья, всё же вывели оленя на охотничий домик.

Рогатый красавец вымахнул из кустов и, опешив, стал перед королём на дрожащих, подкашивающихся ногах. Адъютант подал Августу ружьё с взведёнными курками. Олень всё ещё стоял, и было видно, как дыхание бурными струями рвётся из его заиндевелых ноздрей.

Ударил выстрел. Олень шагнул вперёд, ещё, ещё… и рухнул в снег. И никому было невдомёк, что поразил его отнюдь не королевский выстрел. Август мог спокойно стрелять в воздух, как чаще всего и делают короли. Не надеясь на меткость Августа, оленя свалил егерь, бивший по нему из-за кустов. Удар пришёлся в бок, против сердца. Но король уже принимал поздравления. Тем и кончилась охота. А вот разговор Августа у камина имел продолжение. Через некоторое время в Вене собрались австрийский император и короли. Договор был подписан. Август и на этот раз восхитил придворных даром предвидения. А он так жаждал восхищения.

За полсотни вёрст до «парадиза», как называл царь Петербург, дорога расквасилась вовсе, растеклась лужами. Возок Петра Андреевича едва-едва тащился. Кони, исхудавшие за дорогу, влегали в хомуты с хрипом, со стоном, роняли серые клочья пены. Одна только надежда и была, что до Петербурга рукой подать. А на последней версте, известно, и хромой конь рысью бежит.

Вознаграждением за трудную дорогу при въезде в Петербург ждала Петра Андреевича неожиданная встреча.

Миновали первые дома, и возок остановился, пропуская спешно марширующий отряд солдат.

Пётр Андреевич выглянул в заляпанное грязью оконце.

Солдатских лиц за дождём было не разглядеть, только медные кики посвечивали над головами. Офицер на коне возвышался над строем тёмной горой. Ветер заваливал лошадиный хвост на сторону. Офицер разевал рот, кричал, но голоса не было слышно. Пётр Андреевич вгляделся в него, ахнул: «Румянцев!» Распахнул дверцу возка и вышагнул на дорогу. Тут и офицер увидел его, подскакал, вскинул руку к треуголке.

— Ну, здравствуй, братец, — воскликнул Пётр Андреевич, — здравствуй, не чаял и увидеть тебя! Как жизнь-то?

— Царём не обижен, службой доволен! — бойко вскричал Румянцев.

По крепкому лицу офицера ползли капли дождя, но он того не замечал.

— По команде отправлен в войска, следую к месту назначения.

— Ну, следуй, следуй, братец, — с волнением отвечал Пётр Андреевич, — очень рад тебя видеть.

И вспомнил вдруг голубые глаза Меншикова, злую его улыбку, шелестящий голос старомосковского боярина. Подумал: «Может быть, чаша сия минует тебя. Дай-то бог!»

Протянул руку Румянцеву. Свешиваясь с седла, офицер ухватил её сильной, влажной от дождя пятерней, сжал крепко. В том же, что его, Петра Андреевича, доля злая не минует, Толстой был уверен.

— Счастливо тебе, господин офицер, — сказал, — счастливо. Помогай бог!

Через час Пётр Андреевич поднимался по ступеням царского дворца.

Царёв дворец был так себе, плоховат. По правде — была это изба на две горницы с кое-какими пристройками позади. Но избу по указу царя выкрасили под кирпич и не по-российски высоко подняли ей крышу, дабы напоминала она Петру любезные его сердцу голландские кровли. Над входом красовались вырезанная из дерева умельцами с судовой верфи мортира и тут же две бомбы с горящими фитилями. Мортира выглядела довольно грозно. Но в сенях и переходах избы гуляли сквозняки, сырым тянуло от стен, дышало холодом от пола. Дворец, почитай, только что срубили. Да здесь, в Петербурге, всё было внове.

Город едва начинался. Как во всяком строящемся городе, по улицам тянулись бесконечные обозы с лесом, камнем, металлом, лопатами, ломами и бог весть ещё каким грузом. Шли люди: каменщики, землекопы, плотники, жестянщики. Только что прибывшие в новую российскую столицу мужики с любопытством поглядывали на болотистые земли, крутили

— Хляби здесь…

— Да, сыре.

— Хватим горячего.

— Эй, разговоры! — покрикивали недобро драгуны царские, сопровождавшие обозы.

Мужики косились:

— Строго, однако. Шли дальше.

Строили, строили «парадиз» на костях людских, на замеси слёз, пота и крови.

Пётр Андреевич разыскал во дворе дежурного офицера. Тот глянул, сказал:

— Да-да, ждут, — и, громко стуча ботфортами по гулким доскам пола, повёл Толстого в глубину дворца. Указал на дверь: — Здесь.

Пётр Андреевич вступил в палату.

У оконца, за столом, заваленным бумагами, сидели Гаврила Иванович Головкин и Пётр Петрович Шафиров. Серый свет сочился в окно, но, видать, им его мало было; и на столе в кривобоком медном шандале горели две оплывающие свечи.

Толстому стула не нашлось. Царь, спеша утвердить новую столицу, повелел приказы перевести в Петербург, и вот перетащили бумаги Посольского приказа, который велено было именовать ныне Иностранной коллегией, а избы доброй сей коллегии так и не подыскали. Мыкались кое-как. В меншиковский дворец часть бумаг свезли, в дом Головкина, в чуланах у Шафирова хранили бумаги, кое-что здесь было да по иным углам.

Шафиров ногой подвинул Петру Андреевичу короб.

— Садись, — сказал, — авось не свалишься. — Улыбнулся одними губами, лицо было озабоченно. — Как добрался-то? — спросил. — Дорога чёртова, знаю.

Толстой сел на шаткий короб и огляделся. Увидел стопами сложенные у стены приказные бумаги и тогда только понял, что его поразило при входе в палату: запах старых бумаг. Дворец-то был новый, а тут этот въедливый запах.

Поднял глаза на Шафирова. Пётр Петрович был невесел. Да Толстой угадывал — веселиться не от чего.

Головкин, упираясь локтями в стол, прогудел:

— Пётр Алексеевич сегодня герцогиню принимает, и нам велено при том быть.

Выпятил губы и глаза завесил бровями. Радости и у него на лице не обнаруживалось.

Поделиться с друзьями: