ЖАНРЫ

Поручает Россия. Пётр Толстой
Шрифт:

С герцогиней дело подлежало серьёзному обдумыванию.

Царь Пётр выдал засидевшуюся в девках племянницу свою Екатерину Ивановну за герцога мекленбургского Карла-Леопольда. Вот она и стала герцогиней. А герцог, посчитав, что с женой, за спиной которой стоит могучий Пётр, и чёрт не страшен, повёл себя так, что мекленбургское дворянство его возненавидело. В Мекленбурге Карлом-Леопольдом детей пугали. Но это было ещё половиной беды. На Мекленбург зарился австрийский император, не без интереса поглядывал и английский Георг, курфюрст Ганновера. Но этот готов был и уступить Мекленбург Карлу австрийскому, да только чтобы эта земля не доставалась русским. Уж очень хотели англичане вытолкнуть Петра из Европы. Однако Карл австрийский как ни жаждал засунуть в свой мешок Мекленбург, но помнил, что вблизи границ Польши стоит стотысячная русская армия и пушки её заряжены не пареной репой с горохом. И всё же ныне усиленно подталкиваемый Англией Карл австрийский отдал приказ войскам вступить в Мекленбург, якобы для разрешения ссоры между строптивым герцогом Карлом-Леопольдом и его дворянством. В Петербурге получили известие, что войска Карла двинулись через польские земли к морю. Тут-то и началась свалка. Карл-Леопольд завопил: «Грабят!» И Екатерина Ивановна, не долго размышляя, бросилась в карету и, загоняя коней, поторопилась к могучему дяде, у которого, в отличие от её высокородного, но вздорного супруга, были хорошие солдаты. И Головкин, и Шафиров, и Пётр Андреевич Толстой знали, что баба она настырная и, умолив Петра о помощи, может много бед наделать. К тому же было известно, что царь Пётр относится к ней по-родственному тепло. Однако было известно и то, что, вмешайся в сей миг Россия в мекленбургское дело, вой пойдёт по всей Европе. А на Аландах Остерман с Брюсом все ждали и ждали продолжения переговоров о мире со шведами, и сейчас шум был вовсе ни к чему. Пётр Андреевич знал Екатерину Ивановну. Пышногрудая, шумная, подкупавшая царя Петра тем, что на балах могла плясать так, что и самые крепкие кавалеры от верчения её юбок в страх приходили, она, думать надо было, не добившись своего, из Петербурга не уедет.

— Ну, что скажешь? — упёрся взглядом в Петра Андреевича Головкин. — Письмо моё читал?

Голос его прозвучал хрипло, натужно. Наверное, и вправду, как писал он Толстому в Москву, здоровьем надорвался под сырыми ветрами здесь, на Неве, в болоте, но скорее, подумал Пётр Андреевич, что озадачен был шибко приездом мекленбургской герцогини.

Шафиров сидел надувшись, как мышь на крупу, ковырял ногтем оплывающую свечу. Молчал. Воск под его ногтем сыпался на стол прозрачной стружкой.

Отвечать Петру Андреевичу было нечего. Он уже понял, что и Головкин и Шафиров со всех сторон дело мекленбургское обсудили и вывод сделали. И решение сие было ему известно.

Толстой кашлянул и, потянувшись через стол, придержал руку Шафирова.

— Оставь, — сказал он, — погаснет.

Шафиров хекнул досадливо, стряхнул крошки с руки, поднялся со стула и — грузный, неуклюжий, взъерошенный, с нахлобученным париком на голове — переваливаясь зашагал по палате. Толстой, следя за ним взглядом, сказал:

— Да так вот и надо, наверное, господа министры, и обрубить — не время-де и не место в мекленбургскую кашу влазить. Горяч горшок-то, обожжёмся. Пущай остынет. Сейчас время важно выиграть.

Шафиров резко остановился у стола и, багровея лицом, поклонился:

— Молодца, вот дождались совета. Стоило ехать-то из Москвы по грязям.

Блеснул глазами обидно.

— Погодь, погодь, — остановил его Головкин, — что с лаю-то начинать, тогда дракой кончать надо.

Толстой, будто не разобрав слов Шафирова, ровным голосом, как и начал, докончил мысль:

— России мир крайне надобен, и на том Пётр Алексеевич стоит твердо. — Пётр Андреевич, оторвав от стола, воздел руку и в другой раз сказал: — Твердо!

Шафиров, отошедший в угол палаты, оборотился к нему боком и застыл напрягшись.

— И нам в один голос, — продолжал Толстой, — на том стоять надобно да ещё прибавить, что дело мекленбургское великой каверзой миру может стать. Мужик где ноги ломает? На кочках? Нет, на кочках он сторожко идёт и каждый раз место выбирает, куда ногу поставить. А вот на ровное выйдет, и тут уж страха нет. Гонит знай себе. Глянь, камушек подвернулся, а он голову-то задрал, ворон считая, ну, и… растянется… Вот нога и пополам. Так-то. Свинье простительно в корыто рыло совать, пока в уши не затечёт. А людям бог разум дал.

Шафиров подошёл к столу, сел. На лице появилось раздумье.

— А что, — сказал, — с камушком-то ничего… Ничего. Головкин смотрел на свечи. По два огонька плавало у него в каждом глазу.

— А дабы герцогине урону не было какого, — сказал Толстой, — паче обиды, посулить можно — пошлём-де в Мекленбург человека стоящего. Пущай-де рассудит на месте.

Толстой на бочок голову свалил, добавил:

— А рассуживать-то можно долго. Ох, долго… Шафиров через стол лицом потянулся к Головкину, ткнул пальцем в Толстого:

— А, — сказал, — дело мыслит. — Засмеялся хрипло: — Де-е-ло… Послать какого ни есть приказного, да и деньжонок ему сунуть. Кабаки там хорошие. Долго будет рассуживать.

Дверь распахнулась под крепкой рукой. Гремя шпорами, в палату вступил Александр Данилович Меншиков. От него пахнуло свежим запахом и холодом Невы.

— Здорово, господа министры! — гаркнул.

Свечи на столе затрепетали. Прикрывая огоньки свечей пухлой ладонью, Гаврила Иванович ворчливо, не отвечая на приветствие Александра Даниловича, сказал:

— Дверь-то, дверь прикрой.

Меншиков мазнул по лицам скучных вельмож дерзким взглядом, ответил:

— Что сидеть-то, царь через десять минут ждёт.

— Но ты входи, входи, — в тон Головкину вмешался Шафиров, — и садись. Есть разговор. К царю успеем.

Александр Данилович прикрыл дверь, окинул палату взглядом и, не увидев стула, сел на стопы бумаг у стены. Расставил колени.

— Знатно, — сказал, — на бумагах-то ваших — что те на лежанке.

Засмеялся, но, видя кислые лица, посерьёзнел и сам, спросил:

— Что задумались?

Ответил Головкин:

— Да плясать не от чего. Сам-то что думаешь?

Меншиков подрожал мгновение коленкой и решительно ответил:

— Всё ясно. Пётр Алексеевич даст мне корпус, и от этих австрияков под Мекленбургом только пыль завьётся. Знаю этих вояк.

Шафиров набычил шею и не поворачиваясь к князю, сказал:

— Вот и угодил пальцем в небо. — Повернулся всем телом, так что стул под ним запищал. — Да здесь миром, миром надо покончить. Какой чёрт нам в этом Мекленбурге нужен, какая нужда души российские под ним класть? А крику будет сколько? Тебе бы только на коня, шпагу в руки и вперёд… Эх!

Досадливо махнул рукой.

— И то правда, Александр Данилович, — заговорил вразумительно Головкин, — сколько наши-то на Аландах сидят, а мы сей миг Мекленбургом этим проклятым всё испортим. Так нельзя. Миром надо решить.

— Миром? — вскинул брови Меншиков. — Да много ли вы миром добились? Когда это было, чтобы нам хотя бы полушку уступили? А?

И тут в разговор все встряли, заговорили, перебивая друг друга. Меншиков ощерился, как кот перед псами.

Дверь стукнула, в палату вошёл царь Пётр, по его не заметили за руганью. Шафиров наступал на Александра Даниловича, тесня того брюхом. Пётр сказал властно:

— Об чем лай?

И тогда только все разом смолкли. Оборотились к царю. Склонились в поклоне. Пётр по очереди заглянул в каждое лицо.

— Ну, — сказал много тише, — кто говорить-то будет? Вперёд выступил Головкин и ясным голосом — откуда он только и прорезался — заговорил о вздорном характере Карла-Леопольда, о пылкости Екатерины Ивановны, о возможных последствиях вмешательства России в сию ссору.

Пётр, слушая, только бровями шевелил.

Под конец Гаврила Иванович сказал о камушке, на котором мужик спотыкается. Замолчал, стоял, смотрел преданными глазами на царя. Из-под сдвинутого на затылок парика выглядывали свои с сединой, коротко стриженные волосы.

Поделиться с друзьями: