Поскольку я живу
Шрифт:
Последнее прозвучало почти весело.
– Иди ты к черту, Мирош! – буркнул Фурсов и отключился.
Вдох. Выдох.
И-ди к черту, Мирош.
Он давно жил у черта. Он научился водить с ним дружбу. Вместе они закидывались фенамином. Вместе ловили приход. Вместе стирали зубы в пыль. Только «клинику» Мирош получил один. Ни бога, ни черта с ним тогда не было.
Иван медленно закурил и понял, что все еще находится на той стороне улицы, которая нахрен ему не нужна. Надо вернуться назад. Перейти дорогу, нырнуть во дворы, чтобы вынырнуть в нужном и добраться до отеля, в ста метрах от которого море, и оказаться в номере, где пахнет зеленым чаем. До разрыва этой вселенной в мириады шипящих искр он собирался отоспаться, но теперь заранее знал, что спать не сможет. Можно зайти в аптеку за снотворным. Но ничего сильнее цитрамона Иван больше не принимал. Ну и аскорбиновой кислоты, куда без нее?
Хотел бы он знать, что принимают от тошноты. Вечной, не прекращающейся тошноты, вызываемой каждой прожитой секундой жизни.
Иван предпочитал крепкие сигареты на любой случай. Счастливый, несчастный. Любой.
А Фурсов и правда спас его когда-то. Повезло. Но по законам функционирования этой планеты везение однажды должно было закончиться.
Он почти не помнил, как дошел до гостиницы. Помнил, как драло горло от сигарет и вдыхаемого влажного воздуха. Ощущал, как от дождя сделались волглыми и куртка, и джинсы. И ему было холодно, но это уже не имело значения. Видел каких-то людей, проходивших мимо него в сгустившейся тьме, раскалываемой светом от фонарей. Некоторые из них оглядывались. Не верили и шли своей дорогой дальше.
Фасад трехзвездочного отеля с красновато-желтыми светящимися окнами, в которых время течет, не меняясь. На нем лепнина была целой, добротно отреставрированной. Не подкопаешься.
А потом, заставляя кровью сочиться барабанные перепонки, раздался стон. Протяжный, полный тоски стон – его собственный или моря, плещущегося под ногами. В одно мгновение он видел безлико темнеющие в Каботажной гавани судна. И уже в следующее понимал – ни черта до номера не дошел. Позади на проезжей части ревут автомобили. А если отважиться оглянуться за спину и направо – он увидит Потемкинскую лестницу, венчает которую Дюк.
Там он влюбился в ее пальцы и в ее музыку.
Стоит только оглянуться.
И тогда для него наступит новый отсчет времени, который едва ли позволит вырваться невредимым. Толчки крови в висках сменяются новым приливом. И Мирош, выдыхая сигаретный дым – черт его знает какой сигареты по счету – позволяет этому случиться. Осознанию. Осознанию, что она пришла.
Она, чьего имени уже даже не осталось.
А ведь он знал, давно знал, два года знал, что Зориной больше нет. Что есть незнакомая ему Полина Дмитриевна Штофель. Смешно. У них общим осталось отчество. Совершенно справедливое отчество – для нее и для него. Все остальное у Мироша забрали. И многого он лишил себя сам.
Она вернулась в исходную точку – он не смог. У нее был любивший ее мужчина, ребенок, которого она ему родила, дом мечты, такой непохожий на тот, где когда-то он сооружал смешную деревянную елку, и где в вечном беспорядке валялась его одежда. У нее было то, чего она достойна, и то, что давать ей Иван не имел права. И значит, все случившееся с ним – не зря.
Перетерпел. Отмучился.
Она счастлива.
Так за каким хреном пришла?
Чтобы он сейчас стоял у воды и думал о том, что ни черта не перетерпел и ни черта не отмучился?
Или все стало настолько легко, что прошлое меркнет перед желанием участвовать в его проекте? Или и не было сложно? Не было больно? Не было ничего, что он придумал себе о ней?
Зачем, Господи Боже, она пришла?! Чтобы он снова крошил зубы и давился блевотиной? Славы захотелось? Или к нему? За ним? Но у нее все хорошо! Он сделал все, что мог, для того, чтобы было хорошо?
И не понимал, не-по-ни-мал, чего она может хотеть, что ищет сейчас, для чего явилась. К нему? К нему. Не может быть, чтобы не к нему.
– Группа «Мета» и я, Мирош, - проговорил Иван, глядя на воду. Тысячи раз повторяемая фраза. Тысячи раз произносимая в клубах и на уличных сценах, в концертных залах и на стадионах. Там ее ничего не заглушало. А здесь – гул порта был громче всего на земле.
Он спасал его, не давая встать во всю свою мощь перед взором ярким, как день, картинкам лучшего в его жизни лета. Тем картинкам, которые все еще были живы. Тем звукам – ее голоса и ее смеха, которые в мгновения тишины, казалось, раздавались в воздухе. Тем запахам – моря, кожи и волос, что проникли в него безнадежно навсегда. Это не фигура речи. Все, что тогда случилось, было навсегда. Каждое из мгновений тех двух месяцев, каждый фрагмент. Подавленные, отравленные, ядовитые, они по-прежнему существовали в нем, никуда не делись. Оставались его частью, вросли в его клетки. Были и смыслом, и причиной. Тем, что убивало, и тем, что спасало его.
Просто потому, что они были, незримые, в нем.
И только портовый шум скрывал их за пеленой, приглушал, не давал выпустить их на волю, окутать себя ими, снова сойти с ума.
Иван цеплялся за видимое, зримое, настоящее. Не грядущее, не прошедшее. В настоящем не существовало Зориной. В настоящем ничего не существовало.
И лишь тогда, когда под утро он поднимался с освещенного преследующими его всю эту ночь фонарями перрона одесского вокзала в первый вагон 761 поезда следованием Одесса-Киев, вдруг понял, что это тот же самый поезд и тот же самый вагон.
Тот же самый. И он – тот же самый.
Глава 4
Марина Анатольевна Таранич, в простонародье Рыба-молот, восседала в своем любимом рабочем кресле, исключительно удобно повторяющем ее роскошные формы, в комнате, куда чаще всего не допускались даже самые родные и близкие, и неизвестно за каким дьяволом рисовала на рабочем графике предстоящей поездки в рамках нового проекта «Меты» треугольнички. Большие, маленькие и даже разноцветные.
Впрочем, справедливости ради, стоит отметить, что причина такого времяпровождения все же имелась. Она заключалась в бесючей студентке первого курса Ярославе Таранич, который день канючившей матери о неожиданной хотелке сопровождать ее в Берлин.
– Я не имею никакого желания увеличивать поголовье детского сада на прогулке, - наконец, по итогу прений мрачно выдала свой вердикт Таранич-старшая.
– Ма! Ну мне же не пять лет, за мной ходить по пятам не надо! – обиженно пискнула Слава, встрепенувшись на диване, на котором сидела как птенец в гнезде. Нескладный такой птенец – длинный, тощий, с крупными ступнями и унылыми светлыми прядями, ровно свисающими на плечи. Прямое доказательство того, что не всегда худоба выглядит презентабельнее некоторой…пышности.
– Лучше бы тебе было пять!
– Ну а что плохого, если я поеду? Мне давно нравится «Мета». Когда еще возможность будет поближе пообщаться? Ты их потом на гастроли отправишь, и сама будешь дальше работать, не до меня.
– Ну и зачем тебе «поближе»? – поинтересовалась мать, внимательно взглянув на собственного отпрыска из-под очков. – И насколько «поближе»?
– Чего?! Я не собираюсь переспать со всей группой! – рассмеялась Слава, из-под удивленно приподнятых светлых бровей, глядя на мать так, что было непонятно, шутит она или всерьез.