Последнее письмо из Москвы
Шрифт:
— Все нормально, — сообщила она, не вдаваясь в подробности. Все сразу оживились, но я догадался, что кузина недоговаривает. Она отказалась давать какие-либо объяснения и пошла назад в операционную. Через полчаса отца перевезли в палату. Он еще был под наркозом, выглядел бледным и беспомощным.
Я решил ждать прямо у операционной, чтоб перехватить Адассу. Вскоре она вышла в компании тех двух врачей.
— Как все прошло? — спросил я взволнованно.
— Мы не оперировали. Открыли и зашили. Нам там нечего было делать, — сказал один из гастроэнтерологов.
— Не понимаю. Что произошло?
— Слишком поздно. У него метастазы во всех жизненно важных органах: в печени, почках, кишечнике. Мы ничем не можем помочь.
— Совсем ничем, — припечатала Адасса. Ему осталось жить не более полугода.
Я не реагировал. Не успел переварить услышанное и осознать его, но механически ответил:
— Умоляю вас пока не сообщать семье. Нам нужно время. Мы должны быть осторожны.
Тут я заметил, как медики нехорошо переглянулись.
— От семьи такие вещи утаивать неэтично, к тому же, тут ваша кузина, — ответил кто-то из них.
— Ответственность за это будет на мне, — настаивал я, — а пока что, во избежание неправды, давайте просто не делать никаких заявлений.
— Может, лишь несколько дней, но потом, — вступил врач, — состояние вашего отца не позволит вам скрывать правду.
— Хорошо. Мы сейчас хоть чем-то можем помочь ему?
— Почти ничем: можно только уменьшить его страдания.
— И не давать отчаиваться, верно? — добавил я, но все только промолчали в ответ.
Кроме меня и врачей никто не знал, что отец обречен. Подозреваю, что он предчувствовал и догадывался обо всем, но, чтобы не беспокоить нас или подыграть мне, постоянно говорил о том, что уж теперь-то после выздоровления точно начнет новую жизнь.
Чтоб не открывать всей правды родным и не приумножать страдания отца, мы с ним стали общаться, объединенные некими тайными знаниями. Эти ночные беседы, во время которых мы открывали дотоле неизвестные стороны друг друга, будили во мне неуверенность и заставляли под неожиданным углом пересматривать наше с ним общее прошлое.
Мария Виктория и Хосе Мануэль слушали меня с тем вниманием, которое характерно для медиков, когда речь идет о профессиональных вопросах: с интересом, но скрытым. Дина, которая знала это все, потому что была соучастницей этой истории, глядела на меня с нежностью, потому что боялась, что воспоминания ранят меня. На какое-то время я погрузился в собственные мысли, будто мне нужна была пауза, — и все вокруг видели, что это так. Все замолкли — устал не только я.
Уверенность и неопределенность
Мехико, февраль 2002 года
Мы все обречены на смерть, но неотвратимость смерти все равно имеет две неопределенных, расплывчатых характеристики: когда и как. И еще третью, возможно, наиболее всеобъемлющую: насколько осознаем мы эту резкую смену существования несуществованием.
Жажда жизни, неумолимое присутствие которой так же верно, как то, что дважды два четыре, течет в жилах любой культуры, пульсирует в ее традициях. Кто-то хочет быть, как Мафусаил [22] , кто-то хочет походить на обитателей Шангри-Ла [23] , в иудейской традиции считается, что возраст Моисея был наиболее подходящим для смерти — сто двадцать лет, а вот в Псалмах сказано, что простому человеку отпущено семьдесят лет, а герою Сто двадцать лет, а может быть семьдесят — все это лишь ожидания, а не жесткая определенность. Неопределенность момента смерти пробуждает во всяком человеке переживания и ожидания. Многие пытаются отгородиться от мыслей о конце и не уделяют им особого внимания, разве что размышляют о достойных похоронах.
22
Мафусаил (ивр. Метушелах) — в Библии один из праотцов человечества (Быт.5:21–27), прославившийся своим долголетием: он прожил 969 лет. Старейший человек, чей возраст указан в Библии. Согласно книге Бытия, был сыном Еноха и отцом Ламеха, которого зачал в 187 лет. Его имя стало нарицательным для обозначения долгожителя («мафусаилов век»).
23
Шангри-Ла — вымышленная страна, описанная в 1933 году в новелле писателя-фантаста Джеймса Хилтона «Потерянный горизонт». Шангри-Ла Хилтона является литературной аллегорией Шамбалы.
Мы бережем себя, считая, что смерть придет за другими, но только не за нами — мы неприкасаемые, потому что в нашем сознании нет места смерти. И тут приходит момент истины.
Зачастую наши представления об отпущенном сроке ошибочны, и оттого мы проматываем жизнь, откладывая воплощение планов на какое-то воображаемое будущее. Но будущее — это всегда итог прошлого, оно складывает все с невероятной скоростью, и в какой-то момент мы обнаруживаем, что сосуд с нектаром жизни опустел, если не пили из него с должной осмотрительностью.
Если бы мы осознавали, насколько все быстротечно, то по-другому оценивали запас времени. Мы жили бы иначе? Если бы неизбежность смерти выражалась в точных цифрах: количестве лет, месяцев, дней, часов — изменило бы это нашу жизнь, обогатило бы ее чем-то более значимым? Не думаю. Мы по рукам и ногам связаны физиологией, мы рабы своей химии. Знай мы точную дату своей кончины, чтоб насладиться временем, которое нам отпущено, нас бы хватил паралич или паника из-за этой определенности. Привычка и рутина сильнее стремления к переменам.
Если бы мы знали точный час своей смерти, надежда превратила бы нашу жизнь в невыносимую пытку. Может, мы бы смирились, закрыли глаза и делали вид, что ничего не знаем, только бы сохранить спокойствие?
Сбежав от всего в мексиканскую столицу, закрывшись один в квартире, я записываю этот поток бессвязных мыслей, которые до меня успели переварить и передумать люди поумнее меня. Я даже не понимаю, зачем записываю свои свидетельские показания о жизни, которая одновременно является и чужой тоже, ведь никому это не нужно. Мне все известно о собственной косноязычности, о неспособности развить мысль, если та сто раз не было обдумана, вылизана и записана кем-то задолго до меня. Необходимость писать тут же будит во мне нерешительность по поводу формы, содержания, и, что самое главное, мной овладевает лень, которая коварно подсовывает мне бесчисленные отговорки, — лишь бы только я удержался от этого сумасбродства. Оттого я пишу лишь тогда, когда другого выбора у меня нет.
Я пишу не пером на бумаге, а при помощи ноутбука — он запылен, я редко им пользуюсь, но всякий раз вид его будит во мне чувство вины. В этой богом забытой дыре на улице Чолула на исходе зимы я заточил себя, чтоб воссоздать в памяти детали знакомства, которое произошло более двадцати лет тому назад и сподвигло меня тогда вспомнить о событиях, случившихся еще раньше. Какой смысл в этом рвении, кому предназначен его продукт?
Мне нет утешения. Я все спрашиваю себя: не разумнее ли было бы бросить эти бесплодные усилия и пойти прогуляться с внуком, хотя я уже в таком возрасте, что мне впору было б выгуливать правнуков.
Движим ли я желанием передать что-то, победить смерть, оставив что-то после себя? Не думаю: у меня мало ответов на какие-либо вопросы, а те, что есть, кажутся мне неудовлетворительными.
Я столько раз слышал, что ты существуешь, пока живет память о тебе, что вряд ли уже в это поверю. Все это ложь. Когда кто-то умирает, его больше нет и не будет. Память не предполагает воскресения ушедшего, лишь его образное присутствие в мозгу вспоминающего.
Мои воспоминания не воскресили ни отца, ни Марию Викторию, ни кого-либо из тех, о ком я вспоминаю с нежностью и кто ушел навсегда: тех, с кем я подружился во время скитаний, кто учил меня любви в жестоких боях и бесконечных спорах. С другими же бывало, что разговор оставался открытым, и тогда я многократно в одиночестве договаривал такие несуществующие диалоги, которые мы должны были бы завершить, но уже никогда этого не сделаем.
Пустившись в математические выкладки, я взялся рассчитывать вероятность своей собственной смерти. Не столько меня пугает «когда», сколько «как»: я боюсь, что придется проследовать на тот свет сквозь физическую боль. Остальное меня мало волнует, и дальше будет одна бесконечная тишина.
В месте, где родилась традиция праздновать смерть, а не ужасаться ей, как это принято в западной культуре, я запоздало, с покорностью подмастерья, осознал, что все крутые повороты в жизни существуют для того, чтоб показать, как легко с ней расстаться. Надо просто раскрыться, ощутить их каждой своей клеточкой, и тогда можно чему-то научиться. Все ответы тут же выйдут на поверхность, как бывает, когда долго на что-то смотришь, но никак не можешь увидеть. Я бродил по улочкам Мехико и вбирал в себя бесконечное разнообразие запахов, исходящих из окон и дверей домов, с прилавков лотков, расставленных по всему городу; запахи специй, что будоражили мои ноздри и играючи будили зверский аппетит, дарили наслаждение, вносили нотки чувственности в попытку решить магическую загадку моего собственного существования.