Последнее письмо из Москвы
Шрифт:
Я впитывал эти соки жизни, заполнявшие все мои полости, мои легкие счастьем, когда я блуждал по торговым рядам, созерцая, как писал Неруда, «помидоры до самого моря» [24] и «горы взволнованных хлебов» [25] . Эти ряды поражали самобытностью, и их ароматы предательски пьянили, будто молодое вино.
Разве можно не поддаться искушению кориандра и горячего чили, выставленных бок о бок с пикантными жареными ножками, восхитительной головни [26] , выжаренной на импровизированных очагах умудренными опытом уличными кулинарами, бесконечных тако [27] , энчилад [28] , пикантных кукурузных пирожков с мясом и сыром, возносящих нас до невиданных высот; а этот заговор ароматов, затеянный мешаниной из гуайяв, манго, ананасов и папай? И разве можно допустить горькую несправедливость, не упомнив тонкого аромата текилы, мескаля [29] , наконец, умиротворяющей сладости пульке [30] — щедрого дара агавы, который подчеркивает величие этого растения. Я стараюсь взять себя в руки и не утонуть в восторгах от этого праздника ощущений, которым обильно одаряет меня все вокруг и который я сладостно-невинно принимаю. Все эти мелкие подарки жизни, которыми мы пренебрегаем как простыми продуктами потребления, желая наесться, так и не поняв глубины их красоты, — как же безудержно и легко мы ими пользуемся. Жизнь заваливает нас символами, аналогиями, примерами, признаками, сигналами, жестами, чтоб мы хоть что-то поняли, как-то осознали ее, но мы, в нашей слепоте, отвергаем все это и оставляем без внимания.
24
Из стихотворения Пабло Неруды «Объяснение» в переводе Ильи Эренбурга. Пабло Неруда (1904–1973) — чилийский поэт, дипломат и политический деятель, сенатор республики Чили, член Центрального комитета Коммунистической партии Чили. Лауреат Нобелевской премии по литературе (1971).
25
Там же.
26
Головня — грибок-паразит, поражающий кукурузные початки. В Мексике результаты деятельности грибка нашли свое место в кулинарии.
27
Тако — кукурузная лепешка с начинкой, традиционное мексиканское блюдо.
28
Энчилада — кукурузный блинчик с начинкой и соусом чили.
29
Мескаль — водка из листьев агавы.
30
Пульке — слабый алкогольный напиток из сока молодой агавы.
Смысл жизни заключается в ней самой, во всех ее бесконечных проявлениях: я пишу эти путаные размышления, и тут из Буэнос-Айреса приходит прискорбная весть о смерти любимой подруги, и чуть ли не в этот самый момент нам сообщают о новой жизни — о скором рождении нашего внука Матео, который вместе с нашим старшим внуком Мартином только укрепляет нашу иллюзорную убежденность, что все эти совпадения имеют смысл.
Возможно, я делаю эти отступления о личных переживаниях, чтоб отсрочить продолжение рассказа. Прошу прощения, что отвлекся, но я делаю это всю жизнь, или же собираюсь сделать, или хотя бы желаю. Комната в Мехико, из которой я поведу свой плавный рассказ, погружает меня в ворох фактов, лишний раз укрепляющих мою веру в неожиданные подарки жизни.
Когда я рассматриваю пирамиды ацтеков, майя, тольтеков или их руины, меня одолевают доселе незнакомая тоска и надежда, которые кардинально отличаются от эмоций, вызываемых видом археологических памятников других культур и цивилизаций.
Стена Плача свидетельствует об истреблении народа (но не его культуры), его депортации в чужие края и о продолжительном изгнании — уж простите за тавтологию — на чужбине. Но мексиканские руины говорят о факте геноцида во имя Бога, который, помимо уничтожения, привел к внутреннему изгнанию, которое продолжается до сих пор. Аборигены стали изгнанниками на собственной земле — есть ли в мире нечто более страшное?
Отчего изгнание как таковое откликается во мне болью? Потому что мне знакомо страшное его значение: я сын изгнанников, я сам был таким, и дети мои тоже живут в изгнании. Мне б не хотелось стать дедом изгнанников, но чем я застрахован? Наш внук Мартин с самого рождения живет кочевой жизнью: за три неполных года он повидал больше стран, чем взрослый путешественник. Обречен ли он так никогда и не пустить корни? Станет ли он изгнанником? Или в будущем все мы будем вынуждены отречься от своих корней и станем гражданами целого мира сразу? В этом я сомневаюсь, хотя такая перспектива мне нравится.
Какая судьба будет у нашего внука, который еще только ждет рождения в утробе своей испанской матери? Останется ли он жить на земле ее предков, или его постигнет судьба отца? Я не знаю ответа, но вопрос этот меня все равно беспокоит.
Мы продолжаем себя в наших детях и внуках, но — «когда» и «как»? К смерти у меня пока что только этот вопрос.
Жизнь, смерть, изгнание: три этих неизвестных входили в уравнение жизни и моего отца также, который после того бессмысленного хирургического вмешательства возвратился домой с мечтами продолжить работу после выздоровления. Он не знал о том, что мне сообщили врачи: что есть точная дата истечения отпущенного ему срока и что он вряд ли вернется в свой магазин готовить новые модели к следующему сезону. Для него уже не будет существовать ни сезонов, ни небес, затянутых тучами, в которых таятся надежды на прибыль, ни сил на борьбу, ни противников.
Но он не знал обо всем этом и строил новые планы: теперь-то он точно отправится путешествовать, узнавать новое, съездит в родные места — короче, начнет новую жизнь, раз уж есть такая возможность.
И в этих обманчивых мечтах я его поддерживал.
Я как раз собирался начать рассказ, но Мария Виктория предвосхитила это мое намерение.
— Что же было потом? — одновременно просила и настаивала она.
— Потом, — ответил я, — началось воображаемое выздоровление. Отец выписался и вернулся домой поправляться. Все его тело было утыкано дренажами и покрыто незаживающими рубцами — от этого у него все время был жар. Я делал вид, что верю в его скорое выздоровление, зная, что он обречен и не имеет права на апелляцию.
Лицо его становилось все более бледным, кожа истончалась до прозрачности, а живот его рос и рос, пока не стал похож на верблюжий горб — в утробе его росло и развивалось чудовище.
Ранним вечером после окончания рабочего дня я сидел с ним, подменяя мать. Моя жена Дина тоже часто навещала его, поддерживала и без того заразный его оптимизм — ее присутствие для всех было праздником.
Ежедневные визиты превратились в рутину. Я сидел у отцовской постели, и мы оба молча смотрели телевизор. Иногда кто-то из нас комментировал увиденное, хотя отец едва понимал, что происходит на экране, да его это и не интересовало. Вообще, он часто проваливался в сон, и потому не успевал следить за интригой — когда он просыпался, уже шел новый фильм.
Отец считал себя здоровым человеком, который просто позволяет себе долгий отдых после операции. Все мы разделяли его мнение на этот счет, что позволяло ему фантазировать о скором выходе на работу. Кроме физического присутствия я едва ли мог что-то ему предложить: обнадеживающая ложь и возможность разделить с ним безвкусную, пресную тишину. Наши отношения достигли своего предела.
Отец нуждался в поощрении другого рода — из-за болезни он завис в неопределенности, самочувствие его ухудшалось, его жизнь состояла из лекарств, расписаний, приемов пищи, которые вряд ли доставляли ему радость: он пытался выжить в мире, который перестал его интересовать.
Этот человек никогда не принимал помощи даже в мелочах, а на мои попытки скрасить его жизнь реагировал ворчанием: «Кому нужны эти подарки? Мне вообще ничего не нужно!» — слова, которые будили во мне тоску и одновременно вызывали своей мелодраматичностью сдержанную улыбку. С ним мне было неуютно, но я старался этого не показывать.
С другой стороны, его поведение напоминало мое — мы были скромными и неуклюжими незнакомцами, которым не о чем было говорить и у которых не было ничего общего.
Когда болезнь одолевала его, я не мог справиться со страхом: я несколько раз видел, как он умирает, а потом оживает — от фибрилляции, витаминных инъекций и других стимуляторов; он вдруг набирал вес, становился разговорчивым, к нему возвращалось чувство юмора, и он с новыми силами брался за планирование своего будущего — будущего путешественника-непоседы и успешного предпринимателя. В такие моменты я забывал о правде и поощрял его бредовые мечтания о встрече с Ароном — единственным выжившим его братом, от которого мы не получили ни одного письма со времен той послевоенной анонимки, то есть вот уже на протяжении двадцати лет. Отец почему-то верил, что рано или поздно сможет вернуться в родной поселок и посетить могилу родителей. Я не хотел спорить с ним или как-то разубеждать. Напротив: я вкладывался в его миражи, зная, что разочароваться в них он все равно не успеет.
Помню, как мы с матерью однажды сидели подле него. Я должен был подменить ее, чтоб она могла пойти отдохнуть, но она предпочла остаться. Отец был непривычно спокоен в тот день, предавался чтению своей газеты El Diario Israelita [31] и забивал голову новостями еврейского сообщества, чьи деревенские интриги развлекали его, особенно заметки о рождении детей и некрологи — ему нравилось убеждаться в том, что его неверие в народ Божий имело под собой основания. Но в тот день он отказался от привычного скепсиса, убежденный, что все самое тяжелое позади.
31
Исп. «Израильский ежедневник».