Последнее танго
Шрифт:
Вот такие новости поведала нам моя мамочка. До Победы оставалось еще больше полугода, так что для военного времени не такое уж и грустное письмо. Я догадалась, что тебя так рассердило: таможня. Это «отнятие с изъятием» ты считал сродни мародерству. С возвращавшимися обращались как с провинившимися. Считалось удачей, когда в документах делали пометку, что возвращение добровольное. Но везение было относительным: «добровольцев» не всех отправляли в ГУЛАГ, зато на таможне обирали всех – с пометками и без них. Вот цитата из проповеди протоиерея Василия Ермакова в храме преподобного Серафима Саровского, прозвучавшей в 1982 году: «…А на границах у победителя снимали какой-то платочек, какую-то пуговку, какую-то игрушечку, которую он нес детям своим. Нельзя. Стоял СМЕРШ. Они все это отбирали, даже пластинки Лещенко Петра заграничные с яростью разбивались СМЕРШЕМ. Нельзя было».
Об этом много и многие писали, но я не случайно выбрала свидетельство представителя церкви. Меня все годы мучило одно: почему не наказан никто за те злодеяния? Названо зло как явление. Названы имена идеологов явления, а наказали кого? Была такая организация ГУСИМЗ – Главное управление советских имуществ за границей. Возглавлял эту хитрую контору генерал МГБ Деканозов. Имущество, которое изымалось за рубежом, считалось военными трофеями. Скажем, закрыли филиал фирмы «Колумбия» в Бухаресте. Часть тиражей пластинок побили, а часть вывезли. Кто? Нетрудно догадаться. Лещенко слушать запрещали, но основная коллекция его записей оказалась у «запрещавших». У тех, кого на таможне не проверяли. Я не касаюсь оборудования и других ценностей, которых лишился филиал. «Колумбия» предъявила иск Румынии, потребовав возмещения убытков, но получила только информацию, что в Румынии власть сменилась и по затронутым вопросам следует обращаться в правительство СССР. В СССР было еще одно Главное управление – госдоходов, начальником которого работал А. А. Кривенко. Все драгоценности, деньги, изъятые у советских граждан, поступали в эту организацию. Срок хранения у них был три года, а сажали, если не расстреливали, минимум на 10 лет. Попросту говоря, оба управления – не конторы, а золотое дно. Ведь учесть все изъятые трофеи было невозможно, как и оценить добычу. Конечно, незачем ворошить прошлое, многих из того «золотого дна» уже и в живых нет. Но одна безнаказанность порождает другую. На моем веку в моей стране было как минимум три перестройки со сменой политической системы. Системы разные – схема одна: приходит новая власть, обвиняет старую, обещает жить по-новому. В очередной раз объявляется охота на «рыжих», которые не туда народ завели и обманули. Народ откликается на «рыжих», а истинные виновники занимают удобные кресла при новой власти или уезжают из страны. И ни разу, даже если называли настоящего преступника, никого не наказали. Церковь делает свои выводы о преступлениях, как и об отнятых и разбитых пластинках: «нельзя было», и призывает к прощению. Верно: «нельзя было!» Нельзя было… прощать!
Можно незаконно репрессированных одаривать по праздникам бесплатными продуктовыми заказами, можно присылать нам уважительные поздравления от президента или от депутата с 500-рублевой купюрой в конверте. Меня все эти реверансы только оскорбляют. Согласна, не вернуть нам наших мужей, наших несостоявшихся судеб, но, назвав преступников преступниками, осудив их, наказав, мы все чище будем. Тревога и страх уйдут, жизнь станет полноценнее, и не будет желающих идти в гитлеры, берии и сталины. Не нам – им будет страшно.
Вспоминаю, как ты собирал маме посылки. Ты делал все, чтобы помочь, поддержать мою семью, наших бедствующих знакомых. Оказалось в итоге, что посылки не доходили: их отбирали на таможне, крали и просто не довозили. Конечно, тебе неприятно было слышать об этом. А новости тех лет отовсюду по нарастающей были именно такого толка. Но ты и вычислить не мог, что это не борьба против тебя, врага придуманного. Не за чистоту культуры бились те, кто разбивал и топтал пластинки, а действовали из элементарной корысти. Пополнялся семейный бюджет приближенных к кормушке обличителей.
Толик, наш младшенький – мама его называла «мой мизинчик», – когда я вернулась из лагеря, рассказал, что отец часто рассматривал мои фотографии и плакал, но даже имя мое не разрешал произносить. Для него мое замужество – вызов его правде, его стране. Но его правда и его вера не позволяли ему брать чужое, наживаться, отбирая у пусть придуманного врага. Он был честен до последних дней своих. Бедствовал, мучился, страдал, но своих принципов не нарушил. Еще одна трагедия времени: преступник продолжал оставаться кумиром. Победа, как внушали нам, завоевывалась с именем преступника на устах. Родители и Толик жили на Карла Маркса в коммуналке. Папа болел, и никого его прежние заслуги не заботили. Посылки от нас были бы для них в те годы подкреплением. Только они не доходили. А ты продолжал посылать продукты, вещи, деньги. Договаривался с советскими военными – с теми, кто чином повыше, которым на таможне проскочить можно было. «Курьеру» тоже собирал посылку с подарками.
Письма доходили, и однажды мама получила деньги, переданные через простого военного шофера. Молодой симпатичный парнишка, который назвался Виктором, поджидал нас на улице после концерта. Мне вручил красную гвоздику, а тебе стал рассказывать, как ты помогал нашим ребятам на фронте выжить. Как-то умудрялись слушать на трофейных патефонах контрабандные пластинки. Ты хотел пригласить его к нам, но Виктор сказал, что у него всего час до отъезда. Ты обычно брал на концерты в качестве сувениров патефон, пластинки, и, конечно, все расходилось в антракте. Но в тот вечер подарки забыли в машине. Как здорово – они достались Виктору! Вынув деньги, которые у тебя были с собой, взяв еще у встречавшего нас твоего приятеля Нямы Садогурского, ты попросил Виктора передать их моей маме. Виктор тебе напомнил, что хорошо бы адресок дать, кому предназначена посылка:
– Петр Константинович, вы запишите, кому, а то получается, что повод нашли мне еще один подарок сделать. Мне не надо. Я передам, могу поклясться.
Ты обнял Виктора, поблагодарил, пожелал жить долго-долго и на листочке из записной книжке записал мамин адрес. Высокие военные чины брались, а не могли доставить, а простой военный шофер довез. Спасибо ему.
С приходом наших войск ритм нашей концертной жизни заметно оживился. Тебя стали часто приглашать выступить перед советскими войсками. Практически на все концерты ты брал меня, но иногда работал один. К тебе с просьбой выступить обращалось советское военное командование, ты никому ни разу не отказал. О гонорарах и речи не было. Были концерты и частного характера. Маршал Конев прислал машину и пригласил нас к себе в литерный вагон. Он был проездом в Будапешт. Купе-вагон. Огромный стол, во главе которого сидел Конев. Он встал, поприветствовал нас, предложил присесть. Разговор ни о чем: погода, красоты Бухареста. Ты, кстати, никогда не использовал такие ситуации. Никогда ни о чем не попросил – ни Конева, ни Водопьянова, ни Жукова. Ты официально и честно через консульство передавал прошения о возвращении в Россию. У Конева мы пробыли около часа. Пели наш обычный репертуар. Ты с гитарой, я с аккордеоном. Маршал был благодарен нам. Тебе руку крепко пожал, мне поцеловал. Пожелав друг другу удачи, мы расстались.
В течение трех лет мы с концертами проехали Румынию с востока на запад, с севера на юг. На всех больших и малых концертных площадках военных было битком. Звездочки на погонах сверкали золотом, по две и три больших звездочки. Скромных, с сержантскими лычками в зале не встречали. Чины поменьше поджидали нас на улице, подходили, просили автографы. Для них у тебя всегда были в машине подарочные комплекты пластинок, а больших начальников ты не баловал пластинками, им – фотографии с автографом, если просили. Узнав о концерте, приезжали военные из воинских частей, размещавшихся в близлежащих районах, все хотели послушать тебя. Аплодисментами, как в Одессе, тебя не встречали, но провожали такими овациями, что горечь первых минут не вспоминалась. Конечно, основная часть программы была на тебе. Дуэтом мы пели 2–3 песни, были мои сольные номера, на нескольких песнях я аккомпанировала тебе. Чаще всего эти концерты ты вел сам – представлял номера, отвечал на вопросы.
Один неизменный вопрос звучал на всех концертах: «Почему вы не хотите вернуться на Родину?» Только я видела, как трудно тебе отвечать. Как объяснить публике, которую основательно настроили против тебя, что вернуться на Родину ты готов, но не любой ценой. Как объяснить, что ты каждый день обиваешь пороги разных учреждений, пишешь письма, просишь разрешения, а тебе ставят условие, мол, возвращайся, но порознь с женой. Но ты всегда очень достойно держался, ни разу со сцены не ушел, не опустился «до разборок» или «слезных признаний». У меня бывали порывы заступиться за тебя, рассказать, что значит для тебя родная земля, как ты целовал ее. Не решилась. А тебе в том призналась. Первое, что услышала от тебя:
– Никогда, деточка, слышишь, никогда не делай этого.
Ты меня не ругал, голоса не повышал, но в нем появились нотки педагога-наставника. Дурной знак, значит, сердишься. Ты напомнил мне, что нельзя читать чужие письма и «разбазаривать» чужие секреты. И добавил:
– Я доверился твоей маме и тебе, поделился самым сокровенным. В таком один раз можно признаться. Ни признание, ни сам поступок повторить невозможно. Я не клоун. И кричать об этом на каждом перекрестке нельзя.
Больше ты об этом не вспоминал, и я дала себе зарок не идти на поводу эмоций. Много лет прошло, прежде чем я нарушила тот зарок. Я рассказала эту историю одному коллекционеру в личном письме. Не удержалась после выхода в Киеве его книги о тебе. Небрежность в подаче фактов, повтор разных версий твоей биографии – на это я уже не обращаю внимания. Но автор позволил себе утверждать, что «…никакой тоски по родине Петр Лещенко не испытывал, так как своей родиной считал не Россию, а Бессарабию». В книге есть и другие бредовые выводы о твоей «номинальности русскости». Автор, по его собственному признанию, и меня осчастливил, «несколько иначе осветил» мою роль в твоей жизни. Я промолчать не смогла, отправила горе-автору письмо. Как я жалею, что вступила в переписку! В ответ я получила бестактное анатомирование твоих чувств и отношения к стране, которая была тебе бесконечно дорога. Прости! Не должна была я говорить о самом сокровенном с тем, кто не способен услышать. Ты достоин любви и признания на своей родине – Российской земле. Не поймет этого тот, кто не способен любить так, как любил ты.
Нас задействовали очень активно в концертах для советских военных. Предварительно с тобой оговаривали репертуар, но особого давления не было. Да и что давить – твой уже десяток лет существовавший репертуар любому правительственному концерту мог стать серьезной конкуренцией.
До мелочей продумывал ты программу концерта, иногда по ходу менял ее. Интуиция подсказывала, по реакции на первые песни ты понимал, что публике нужно. И попадал «в яблочко».
Я прошла школу советской эстрады, почерпнула много достойного, но железобетонные установки по формированию концертных программ, которые никто даже не пытался обойти, так и не смогла принять. Твоя школа мешала. Ну скажи, как можно в разных городах, для разных зрителей гнать программы по одной схеме: в начале самые признанные властью артисты поют «ура, родной партии и лично…», потом другие артисты-любимчики клянутся в любви «родной партии и лично…», а потом все остальные артисты поют то, что худсоветом дозволено. Да еще обязательно между музыкальными номерами должны были быть художественное чтение поэтов и писателей, юмористические сценки, цирковые номера.