ЖАНРЫ

«Последние новости». 1934-1935
Шрифт:
Не видала Золушка ничего: ни сияющих гор, ни воды ключевой — ничего! ничевод ключевых, ничеволков лесных, ничевоздуха дальних порей, ничеВологды ничеВолхова, ничевольтовых дуг фонарей!

Золушку обижает мачеха, обижают сестры. Она вечная замарашка, а те, в поисках прекрасного принца, только и делают, что ездят по балам.

Спиралью кружатся по дочкам волны: «Нам нравится принц», загадали мечту. «Ох, в ухе звенит». — «Исполненье желаний», — «У принца мильон на текущем счету».

Мачеха посылает замарашку в город, в аптеку, за пилюлями для занемогшего отчима, и дает ей на покупку грош. До города Золушка едва добрела, а там заблудилась. Прохожие все сторонятся ее, смотрят на нее с презрением.

«Фи, какая бедная, пфуй, какая бледная, пфе, какая нищая, конечно, раса низшая!.. Тоже! ходят! разные! в оспе, в тифу… Наверное, заразная! Фи, пфуй! Тьфу».

Останавливается она перед витриной большого магазина. Стоит, глядит, глаза разбежались, а нарядные вещи за стеклом, оказывается, добрее людей и жалеют ее. Первой оценила Золушку туфелька, а там все заговорили наперебой:

— Вы подумайте только (сказал туалет), Ведь на Золушке толком ничего из нас нет! — Это ясно, дорогие, мы ж такие дорогие! — Я вот стою, например, двести сорок долларов! — Да, — сказала парфюмерия, — Это очень дорого! Стеклянное озеро, циферблат, часики Мозера затикали в лад: Хорошо бы так это — часовой пружинкой пере-тики-таки-ваться с Золушкиной жилкой… Все забеспокоились все заволновалось,  туфелька расстроилась, с чулком расцеловалась, перчатки из замши, ботик на резине: — Как мы это раньше не сообразили?! Шелковое платье шепнуло кольцу: — Кольцо как вы считаете: я Золушке к лицу?

Золушка возвращается домой.

Страдиварием-скрипкою выгнулся кот, вымыл личико кот для приличия, и, подсев у окошка на черный ход, заиграл большое мурлычио.

Дальше дело запутывается. Заговоры, Кощей-бессмертный, препятствия, новые невзгоды, — вся обычная сказочная бутафория. И такой же сказочный конец.

Чуда чудные, чудеса, чу, десанты летят парашютные, чуде-сальто вертят самолеты, развернулась небес бирюза! Чудесаблями брови, чудесахаром губы, чудесамые синие в мире глаза!

Я умышленно сделал множество цитат, чтобы обратить внимание на самый словесный состав «Золушки». Мне кажется, что стереотипное критическое выражение «талант бьет ключом» редко было бы более уместно. Наше личное отношение к искусству, наши взгляды, наши требования могут резко расходиться со всем тем, к чему стремится Кирсанов. Это вопрос особый. Но было бы и нелепо ждать совпадений или хотя бы близости при таком различии всего того, откуда творчество возникает. В какой-то мере, ведь, все-таки «бытие определяет сознание», действительно определяет, — и чуть ли не каждый день мы в этом убеждаемся.

Помимо чисто литературной оценки, «Золушка» интересна и показательна еще как факт советской жизни, как явление, характерное для новейших настроений, — в особенности, среди молодежи. Поэма отдаленно напомнила мне фильм «Веселые ребята», о котором везде было столько толков и споров. Сходство — в заразительной, бездумной, как бы беспринципной, подчеркнутой жизнерадостности. Кажется, никогда еще людям так не хотелось жить, — вопреки и наперекор всему, — как хочется сейчас в России.

«ПОПРАВКА К РЕВОЛЮЦИИ»

«Пильняк хочет поправить революцию биологией».

Обвинение, по советским понятиям, тяжелое. Биология у коммунистов вообще не в почете, и ссылаться на нее почти всегда зазорно. А тут еще речь идет о поправке к революции… Будто революция в поправках нуждается! Обвинение это брошено Пильняку целым рядом критиков и беллетристов, возмущенных его рассказом «Рождение человека». Не защищает Пильняка никто, — разве только И. Гронский, редактор «Нового мира», журнала, где возмутительный рассказ напечатан, пытается урезонить разволновавшуюся «писательскую общественность» тем, что Пильняк «субъективно совершенно советский человек», ну, а срываться и ошибаться случается всем. Оплошавшему редактору ничего другого не остается. Но общественность его доводам не внемлет — и негодует. «Как, на такой-то год такой-то пятилетки, после победы социализма, после всех речей Сталина!..». Каждый спешит выразить горестное недоумение, — и тут же дает автору «Рождения человека» совет немедленно перестроиться.

Пильняк писатель талантливый, но, конечно, спорный… Одного только отрицать у него невозможно: дара вызывать бури, создавать литературные инциденты и объединять своих благонамеренных конфреров в «едином пламенном протесте». Не в первый раз уже ему случается играть эту роль, — и едва ли в последний. Думаю, что происходит это помимо его воли, — иначе как же объяснить его покаянные вздохи потом, после протестов, его самобичевание и самообличение? У Пильняка гораздо больше непосредственности, чем у других советских писателей, у него «что на уме, то и на языке», — насколько это возможно в московских условиях. Кроме того, он — путанная голова, из тех, которые до конца дней своих сомневаются, действительно ли дважды два — четыре, а не пять, или, например, сорок семь. Конечно, «исправлять революцию» он не собирается, Боже упаси! Но с искренней уверенностью, что действует в полном созвучии с марксистско-сталинскими скрижалями, Пильняк иногда вносит в очень упрощенное, атеистическое, скудное, но по-своему стройное и ясное жизнепонимание отзвуки личных дум и тревог, пристрастий и настроений. Получается полный конфуз. Сталинизм не ищет никакого со-творчества и не просит ни о развитии, ни об углублении. Он претендует на идейную законченность и смутно чувствует, вероятно, что излишнее усердие добровольцев-развивателей для него опасно. Мало ли на что можно набрести в попытках развития, мало ли какие вопросы могут по пути возникнуть? Осторожнее осудить самое это усердие, самое это рвение, — тем более, что едва чей либо душевный или умственный опыт, сколько-нибудь глубокий, может оказаться в полном согласии с официальной доктриной. Пильняк пускается в идеологические импровизации по своей неисправимой опрометчивости. Спохватившись, бьет отбой и смиренно, как пай-мальчик, «отображает» успехи строительства, — пока в очередном припадке философического вдохновения не наболтает каких-нибудь несуразностей снова.

Рассказ «Рождение человека» не особенно интересен, как художественное произведение. Правда, опыт и умение писателя сказываются, то в лирическом описании осенней русской природы, то в меткой передаче языка героев, — но целое напоминает теорему: рассказывает автор только для того, чтобы что-то доказать, подчиняя бесформенное и свободное течение жизни предвзятому замыслу. Это литературное «передвижничество» чистейшего типа. Но не говоря уж о том, что «Рождение человека» вызвало в России шум и толки, именно тенденция в нем достойна внимания. Интересно узнать, так сказать, из первоисточника, что именно не совсем нравится в революции людям благомыслящим и благонадежным, и что безотчетно хотелось бы им в ней исправить.

Инженер-станкостроитель Суровцев, влюбившийся в женщину-прокурора Антонову, пишет ей:

— Две вещи, два обстоятельства были мне страшны в жизни. Об одном я обмолвился, разговаривая с вами, — об одиночестве. Как его объяснить? Я — коммунист, т. е. член коллектива, все понятно, а вот как только я остаюсь один в четырех стенах и даже в лесу, когда под ногами опавшие листья, мне одиноко и мне страшно от моего одиночества. Мне без людей страшно, а я знаю, что человеку надобно иной раз побыть одному и одному чувствовать себя полно. И надо не чувствовать одиночества вдвоем с женщиной, потому что вдвоем с женщиной возникает то. что дает человеку ощущение бессмертия. Вдвоем с женщиной я тоже чувствовал одиночество, потому что я не чувствовал верности. И вот ощущение неверности и есть второе обстоятельство. Вот что очень страшно было мне всю жизнь… Я был женат дважды. Первая моя жена была товарищем, партийкой, мы дрались с ней вместе на гражданских фортах. Вторая была осколком прошлого, музыкантша, вкрадчивая, как кошка. Первая оказалась красноармейцем и мужчиной больше, чем я, а вторую я заставал в различных постелях вместе с поэтами. Ни та, ни другая не хотели иметь детей, и мне было скучно, мне было одиноко… Ребенок! Обе мои жены всегда абортировали…

Антонова была прежде тоже «красноармейцем и мужчиной», по терминологии влюбленного станкостроителя. «Я никогда не чувствовала какой-либо девичьей или женской специфики (неподражаемый советский стиль! — Г. А.), я былачеловеком, партийцем, работником, я командовала, если это требовалось по делу, и мужчинами, и женщинами одинаково, стариками с бородами и старухами, равно как и товарищами. Я стала женщиной позднее, чем мои подруги. Мне было любопытно, во мне проснулась биология. Я решила сойтись с мужчиной раньше, чем это произошло. Мне нравился один товарищ»…

Поделиться с друзьями: