Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последние поэты империи

Бондаренко Владимир Григорьевич

Шрифт:

Смотри, смотри, приходит полдень,

чей свет теплей, чей свет серей,

всего, что ты опять не понял

на шумной родине своей.

(«Смотри, смотри, приходит полдень...», нач. 1960-х)

И в самом деле, наше очарование Севером неразрывно связано с восхищением его природной, каменной, водной, озерной серостью, которую мы будто боимся для себя обо­значить. Даже цвет нашего северного неба, как правило, — серый, и стены старых заброшенных крепостей — тоже се­рые. Только поэт мог смело реабилитировать северную се­рость, опоэтизировав ее. И уже «промозглость, серость» становятся приметами всего северного края. Второе такое же знаковое слово для русского Севера — «деревянный». В его защиту от ретивых реформаторов русского языка поэт напишет чуть ли не целое исследование.

Освоившись в ссылке, поэт уже уверяет: «Мне юг не ну­жен». Уже поется песнь и распутице, и кустарникам, скре­бущим по борту: «Воззри сюда, о друг- / потомок: / во всеоружьи дуг, / постромок, и двадцати пяти / от роду, / пою на полпути / в природу». Уже все воспринимается «с грустью и нежностью». Мстительный дух постепенно затухает, как у того охрипшего петуха на заборе из его стихотворения. Все внимательнее и приветливее вглядывается поэт в приметы окружающей его жизни — от кричащих ворон до дома, придавленного тучами (кстати, тоже серыми) до земли, и поэтому «все-таки внутри никто не говорит о непогоде». Иные его строки уже в чем-то схожи со строками Николая Рубцова, поэта северной деревни. Ну кто поверит, что это Бродский:

Отскакивает мгла

от окон школы,

звонят из-за угла

колокола Николы...

(«Отскакивает мгла...», 1964)

Великий урок дает ему не судья Савельева, не караю­щие власти, не воспевающая его, как мученика, рефлексирующая интеллигенция, а сама деревенская жизнь. К поэту приходит новое понимание жизни. Вроде бы «колоссаль­ное однообразие в итоге сообщает вам нечто о мире и о жизни... И постройки там соответствующие... Дома дере­вянные, а дерево это — словно выцветшее... (люди. — В. Б.) как правило, русоволосые. То есть того же самого цвета. И одеваются они так же. В итоге цветовая гамма там абсолютно единая. Я всегда говорю, что если представить цвет вре­мени, то он скорее всего будет серым. Это и есть главное зрительное впечатление и ощущение от Севера».

И позже он, когда вспоминает о Севере, обязательно передает северный спокойный серый тон:

Я родился и вырос в балтийских болотах, подле

серых цинковых волн, всегда набегавших по две...

(«Я родился и вырос в балтийских болотах, подле...», 1978)

Он уже видит в северных пространствах спасение для своей души. Находит успокоение от всех страхов предыду­щих дней:

Северный край, укрой.

И поглубже. В лесу.

Как смолу под корой,

спрячь под веком слезу.

И оставь лишь зрачок,

словно хвойный пучок,

На грядущие дни.

И страну заслони...

…………………………….

Спрячь и зажми мне рот!

Пусть при взгляде вперед

мне ничего не встретить,

кроме желтых болот.

(«К северному краю», 1964)

Приходит непривычная для поэта пора смирения. Сми­рения не перед властями, не перед судьбой осужденного, не перед соперниками по литературе, а народного смире­ния перед миром и жизнью, в конце концов перед Богом:

Так шуми же себе

в судебной своей судьбе

над моей головою,

присужденной тебе,

но только рукой (плеча)

дай мне воды (ручья)

зачерпнуть, чтоб я понял,

что только жизнь — ничья...

(Там же)

Тут же в северные его стихи густо вплетается любовная лирика. Иногда и не отделить, где северный пейзаж, где его боль за тяготы народной жизни, а где его личная боль и то­ска по любимой. Ведь именно завершающее северную тему стихотворение о деревне, затерянной в болотах, так пора­зило требовательного к Бродскому Наума Коржавина. Сти­хотворение, пишет он в книге «В защиту банальных ис­тин», «неотделимо от сути, от боли, которая нарастает. Как неотделима от автора скудость деревенской жизни, кото­рую он в себя вобрал, хотя и не стал ее частью... и с которой связана его личная боль... Автор не ставит и не решает про­блемы сельской жизни, он просто чувствует людей, кото­рые в этой жизни остались, которые за время его пребыва­ния в ней стали ему со всеми своими будничными заботами более понятны и по-своему даже близки... Трудно пред­ставить человека, которому оно бы не понравилось. Поло­жительно сказался на поэте отрыв от дружного коллектива поклонников — он стал слышать себя и мир!»

Он помнит даже всех близких ему односельчан — от коношского майора милиции Одинцова, «совершенно заме­чательного человека», до крестьян, у которых жил в Норенской.

Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,

а как жив, то пьяный сидит в подвале

либо ладит из спинки нашей кровати что-то,

говорят, калитку не то ворота...

(«Ты забыла деревню, затерянную в болотах...», 1978)

Кстати, тема деревни и годы спустя после ссылки вновь и вновь появляется в стихах Бродского, и видно даже по де­талям, что деревня все та же — Норенская. А слово «дере­вянный» становится со времен ссылки одним из самых любимых в стихах поэта. Вообще это было бы интересное исследование — изменение языкового словаря Иосифа Бродского со времен его архангельской ссылки.

Но вернемся к поэту в его тихую избушку, которую он снимал то у крестьянки Таисии Пестеревой, то у ее родст­венников Константина Борисовича Пестерева и его жены Афанасии Михайловны. Попробуем понять, почему поэт много раз в своих интервью признавался: «Вообще это был, как я сейчас вспоминаю, один из лучших периодов в моей жизни. Бывали и не хуже, но лучше — пожалуй, не было».

Во-первых, само погружение в поэзию вдали от навяз­чивой богемной братии — это неплохо. Настоящее знаком­ство с жизнью и Роберта Фроста, и Николая Клюева («Ну работа там какая — батраком! Но меня это нисколько не пу­гало. Наоборот, ужасно нравилось. Потому что это был чис­тый Фрост или наш Клюев: Север, холод, деревня, земля. Такой абстрактный сельский пейзаж...»). Можно было вооб­разить себя Фростом, выкорчевывая камни из земли. По­стижение же Одена и Элиота подарило открытие значимос­ти поэтического языка, языка вообще в жизни человечества.

Во-вторых, это был, пожалуй, самый яркий период его любви, самое счастливое время, особенно когда Марина Басманова сама приехала к нему в деревню, и так ладно они жили. Как вспоминает Таисия Ивановна Пестерева: «Приезжали отец Александр Иванович... Марина, жена вроде. Тогда они уходили в другую горницу. Иосиф гово­рил: "Таисья Ивановна много работает, у нее коровы, тел­ки. Ей отдыхать надо". И разговаривали очень тихо. А час­то вечерами и ночами он чего-то писал...» Деревенская семейная идиллия и только.

Поделиться с друзьями: