Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последние поэты империи

Бондаренко Владимир Григорьевич

Шрифт:

Он и в лирике своей, в самой интимной и смелой, мыс­лит символами, он видит в женщине, в возлюбленной, в жене ее древний смысл, ее сокровенное знание. «О древние смыслы! О древние знаки! / Зачем это яблоко светит во мраке?» И в самом деле, не виден ли в любой из женщин тот древний жест Евы, срывающей запретное яблоко? Даже если ее толковать лишь как искусительницу, это никак не принижающее, не унижающее, хотя и сомнительное тол­кование, ибо всегда на женщине-искусительнице можно разглядеть и знак женщины-матери, и как один знак отде­лить от другого? И как стать матерью, не став на путь лю­бовного греха? Скорее женщина в поэзии Кузнецова чище и вернее мужчины. И в ее преданности видна не рабская зависимость, а идея служения. Честно говоря, меня восхи­щают сами образы кузнецовской любовной лирики.

Ты выдержал верно упорный характер,

Всю стер — только платья висят.

И хочешь лицо дорогое погладить —

По воздуху руки скользят.

(«Мужчина и женщина», 1969)

Восхищает женская преданность и возмущает этот «упорный характер», способный лишь грубо покорять и за­воевывать. И так в каждом стихотворении: не мелочи сю­сюкающих подробностей, а целая вселенная любви. А если и бой, то бой на равных: «Я вырву губы, чтоб всю жизнь смеяться / Над тем, что говорил тебе: люблю». И вот два мира встречаются вновь, равные, но разные:

Ты женщина — а это ветер вольности...

Рассеянный в печали и любви,

Одной рукой он гладил твои волосы,

Другой — топил на море корабли.

(«Ветер», 1969)

Как творец символов — он философ и мыслитель, но как поэт дописьменной поры, поэт первичных смыслов — он не приемлет философскую лирику. В любви ли, в поли­тике, в которую он не боится заглядывать, в гражданском бытии своем он противопоставляет банальный мир бес­смысленных аллюзий и интриг и мир высокого, но неиз­менно трагического бытия. Бытие манит в бездну. Он стре­мится к бездне, но никогда не поглощаем ею, ибо в бездне мирового простора он просматривает и лучи русской Побе­ды. Там, где другие цепенеют от страха и растворяются в небытии, русский мир лишь стоически крепнет как символ мирового духа.

Я скатаю родину в яйцо.

И оставлю чуждые пределы,

И пройду за вечное кольцо,

Где никто в лицо не мечет стрелы.

Раскатаю родину свою,

Разбужу ее приветным словом

И легко и звонко запою,

Ибо все на свете станет новым.

(«Я скатаю родину в яйцо...», 1985)

Многим такое вйдение родины покажется космополи­тическим. Но ведь никто не просит понимать кузнецовские образы в примитивно-пространственном выражении. А вот перенести родину, как не раз и бывало, через столетия татарщины, через лихолетья Смутного времени, через ко­миссарство и интернационализм, через ельцинское про­клятое десятилетие и потом раскатать в новом времени, до­стигнуть нового могущества — это уже символика Юрия Кузнецова. Равнодушие поэта и его героев к событиям все­гда показное, с народной хитринкой. Он не отворачивает­ся от гримас времени, не чужд политики и всегда последо­вательно утверждает державность поэтического мышле­ния. Любая великая поэзия по Кузнецову — державная поэзия: «Голос государства слышали и Державин, и Пуш­кин, и Лермонтов, и Тютчев, и такие поэты в прозе, как Го­голь и Достоевский... Нам ли об этом забывать?.. В шуме водопада Державин слышал эпическую мощь государства. Лермонтов создал не только Печорина, но и Максима Максимовича. Но еще раньше Лермонтов писал: "Полков­ник наш рожден был хватом, / Слуга царю, отец солда­там..." "Слуга народа" — уточнил Михаил Исаковский, ав­тор великого стихотворения "Враги сожгли родную хату...". И поэт должен слышать голос державы. Ибо, по слову того же Блока, тот, кто прячется от этого голоса, разрушает и музыку бытия».

Поэтому он сам, добровольно — в период нынешнего поглощения видимого на поверхности литературного про­цесса фальшивыми либералами и любителями метафори­ческих пустот — ушел в мир национальной поэзии, игно­рируя и новейшее сетевое рапповство космополитических варваров виртуальной реальности, сетевое рабство мелкоскопических поэтиков и поэтессочек. Стал первым поэтом русской диаспоры внутри России. Но и в этом доброволь­ном заточении, не прельщаясь мнимой свободой и при­манками грантов Сороса и премий Букера, Юрий Кузне­цов, может быть, сделал свой высший шаг. И он уже не по­эт какого-то круга, и ему уже нет дела до примитивного за­говора молчания либеральствующих окололитературных лакеев. Пусть себе молчат. А он себе идет и идет. И его но­вый внутренний двигатель — это путь, заповеданный нам Христом. Ему по этому новому пути идти неимоверно труднее, чем другим, легко прыгающим из атеистического виршеплетства в неофитство кликушества. «Но горный лед мне сердце тяжелит. / Душа мятется, а рука парит». Олим­пийский ветер смирился перед Царством Небесным. Сми­римся и мы перед его поэтическим подвигом.

Отговорила моя золотая поэма.

Все остальное — и слепо, и глухо, и немо.

Боже! Я плачу и смерть отгоняю рукой.

Дай мне смиренную старость и мудрый покой.

(«Путь Христа», 2001)

2001

· * * *

ЭДУАРД ЛИМОНОВ

·  * * *

Дорогой Эдуард! На круги возвращаются люди

На свои на круги. И на кладбища где имена

Наших предков. К той потной мордве, к той Руси или чуди

Отмечая свой мясовый праздник — война!

Дорогой Эдуард! С нами грубая сила и храмы

Не одеть нас Европе в костюмчик смешной

И не втиснуть монгольско-славянские рамы

Под пижамы и не положить под стеной

Как другой океан неизвестный внизу созерцая

Первый раз. Открыватели старых тяжелых земель

Мы стоим — соискатели ада и рая

Обнимая Елену за плечики тонких качель

О Елена-Европа! Их женщин нагие коленки

Все, что виделось деду, прадеду — крестьянам, и мне

Потому глубоки мои раны от сказочной Ленки

Горячей и страшней тех что мог получить на войне

Я уже ничего не боюсь в этой жизни

Ничего — ни людей, ни машин, ни богов

И я весел как скиф. Хохоча громогласно на тризне

Хороня молодых. Я в восторге коль смерть прибрала

стариков!

Прибирай, убирай нашу горницу — мир благовонный

От усталых телес. От измученных глаз

А когда я умру — гадкий, подлый, безумный, влюбленный

Я оставлю одних — ненадежных, растерянных вас[16].

1978

Униженный эстет как герой народного бунта

Эдуард Вениаминович Лимонов (настоящая фамилия — Савенко) родился 22 февраля 1943 года в городе Дзержин­ске Горьковской области. Отец — офицер НКВД, во время Великой Отечественной войны уполномоченный по выявле­нию дезертиров в Марийской АССР, затем начальник клу­ба, начальник конвоя, политрук; увлекался музыкой и по­эзией, сына назвал в честь любимого поэта Эдуарда Баг­рицкого.

Эдуард Лимонов рос в предместье больших городов, в воен­ных городках с их кочевым, общежитским бытом, отсюда и его стихийный демократизм, ненависть к истеблишменту. Юность прошла в Харькове, там стал писать стихи, рабо­тал на заводе сталеваром. Его тянуло в среду художников, писателей, и он перебирается в Москву, где быстро входит в общество СМОГ, занимает заметное место в культуре анде­граунда37, вступает в авангардистскую группу «Конкрет», выпускает в самиздате первую книгу «Кропоткин и другие стихотворения» (1968). В 1971 году пишет поэму «Русское», где задолго до постмодернистов обыгрывает русскую класси­ку, но при этом уже обнаруживает свою приверженность русскому национализму и консерватизму. На его стихи напи­сал положительную рецензию Иосиф Бродский. Подвержен влиянию Велимира Хлебникова и обэриутов38. Был назван Юрием Андроповым «убежденным антисоветчиком», что ни­когда не соответствовало действительности, ибо и в ранних своих стихах он ценил и роль государства, и роль армии. Еще с харьковской юности он привык к борьбе, к конкуренции, к стремлению быть лидером. Не случайно название его прозаи­ческой поэмы — «Мы — национальный герой» (1974). Тема соперничества с известными современниками и предшественниками — шестидесятниками Е. Евтушенко и А. Вознесен­ским, с новомодным И. Бродским, с покойными символиста­ми — становится постоянной в его творчестве.

Поделиться с друзьями: