Последние свидетели (сто недетских рассказов)
Шрифт:
После войны я долго железа боялся. Лежит осколок, а у меня страх, что он еще раз взорвется. Соседская девочка, три годика, нашла «лимонку»… И стала качать, как куклу… В тряпки завернула и качает… Граната маленькая, как игрушка, только тяжелая. Мать добежать не успела…
После войны в нашей деревне Старые Головчицы Петриковского района еще два года хоронили детей. Каждый день плакали матери…
«Мне уже букварь купили…»
Лиля Мельникова — 7 лет.
Сейчас — учительница.
Живет в Минске.
Я должна была пойти в первый класс, мне уже букварь купили и портфель. Сестре Рае было пять лет, а Томе — три года. Жили мы в Россонах, отец наш работал директором лесхоза, но за год до войны он умер. Жили мы с мамой.
В тот день, когда до нас докатилась война, мы все трое были в детском саду, и самая маленькая тоже. И вот всех детей разобрали, а мы остались, за нами никто не приходит. Нам было страшно. Мама прибежала последняя. Она работала в лесхозе, они сжигали какие-то бумаги, закапывали. Поэтому она задержалась.
Мама сказала, что будем эвакуироваться, что нам дали подводу. Надо было взять с собой самые необходимые вещи, помню, что в коридоре стояла корзина, положили мы эту корзину на телегу, сестричка взяла свою куклу. Мама хотела куклу оставить, кукла была большая, сестра стала кричать: «Не оставлю!» Выехали мы за Россоны, и перевернулась наша телега, раскрылась корзина, и оттуда посыпалась обувь. Оказалось, что мы ничего не взяли с собой: ни поесть, ни смены одежды. Мама была очень растеряна и перепутала корзины, взяла ту, в которую собирала обувь для починки.
Не успели мы собрать эту обувь, как налетели самолеты и стали бомбить беженцев, обстреливать из пулеметов. Куклу нашу продырявили насквозь, а сестричка осталась совершенно целой, даже без царапины.
Вернулись мы назад и стали жить уже при немцах. Мама носила продавать вещи отца, помню, что первый раз она выменяла костюм на горох. Было у нас большое старое одеяло, ватное. Мама шила из него бурки, кто просил, за что ей платили, как могли. Когда у нас была затирка, когда яйцо одно на всех.
Мама не говорила, что она помогает партизанам, но я догадывалась, потому что она часто куда-то уходила и не говорила куда. Когда она шла что-то менять, то мы знали. А тут она уходила — и все. Я гордилась мамой и говорила своим сестричкам: «Скоро придут наши. Придет дядя Ваня (это папин брат)…»
В тот день мама налила молоко в бутылку, заткнула пробкой и пошла, а нас закрыла на ключ. Мы трое залезли под стол, на нем была большая скатерть, там тепло, и играли в дочки-матери. Вдруг слышим треск мотоциклов, затем страшный стук в дверь, и мужской голос с искажением произносит мамину фамилию. Я почувствовала что-то недоброе. А у нас под окном со стороны огорода стояла лестница, мы спустились по ней. Я схватила одну сестру за руку, вторую посадила на шею, это у нас называлось «аты-баты», и мы вышли на улицу.
Там собралось много детей. Те, кто приехал за мамой, нас не узнали, не нашли. Они ломают дверь, а я вижу, что на дороге показалась мама, такая маленькая, такая худенькая. И немцы ее увидели, они побежали туда, наверх, на горку, схватили маму, заломили ей руки и ударили. А мы бежим и кричим все втроем, кричим, сколько есть силы: «Мама!» Они ее втолкнули в мотоциклетную коляску, она только крикнула соседке: «Феня, милая, ты посмотри за моими детьми…» Нас соседи отвели от дороги, но каждый боялся к себе брать: а вдруг придут за нами? И мы пошли плакать в канаву. Домой нельзя, нам уже рассказывали, что в соседней деревне забрали родителей, а детей сожгли, закрыли в доме и сожгли. И мы боимся войти в дом, что нас сожгут в нашем доме. Так было, наверное, три дня. То мы в курятнике сидим, то к огороду нашему подойдем. Есть хочется, а в огороде ничего не берем, потому что мама ругалась, что мы рано рвем морковку, когда она еще не выросла, горох обрываем. Мы ничего не берем и говорим, что мама, конечно, переживает, что мы все уничтожим на огороде. Она не знает, что мы ничего не трогаем. Взрослые передавали, и дети нам приносили, кто брюкву вареную, кто картофелину, кто бурак.
Потом нас забрала к себе тетя Арина. У нее остался один мальчик, а двоих она потеряла, когда уходила с беженцами. Мы все время вспоминали маму, и тетя Арина повела нас к коменданту тюрьмы, стала просить о свидании. Комендант сказал, что разговаривать с мамой нельзя, единственное, что он нам разрешил, — это пройти мимо ее окошка.
Мы пошли мимо окошка, я увидела маму… Нас вели так быстро, что маму увидела я одна, а сестренки не успели. Мамино лицо было красное, я поняла, что ее сильно били. Она нас тоже увидела и только крикнула: «Дети!..» И больше не выглянула в окошко. Потом нам передавали, что она увидела нас и потеряла сознание.
Через несколько дней нам передали, что маму расстреляли. Я и сестричка Рая понимали, что нашей мамы уже нет, а самая младшая, Томочка, говорила, что вот вернется мама, я все ей расскажу, если мы ее обижали, не брали на руки. Когда нам давали поесть, я лучший кусочек отдавала ей. Так, я помнила, делала мама…
Когда маму расстреляли, подъехала к нашему дому машина, стали забирать вещи. Соседи позвали нас «Идите, попросите валенки, теплые пальто… Скоро будет зима, а вы одеты по-летнему». Стоит мы втроем, маленькая Томочка сидит у меня на шее, и я говорю: «Дядя, дайте ей валенки». Полицейский в это время их взял и несет. Я договорить не успела, как он пнул меня ногой наотмашь, сестра свалилась и ударилась головкой о камень. Наутро мы увидели большой нарыв. У тети Арины был платок почти как одеяло, она завяжет ей головку, а нарыв все равно видно. Я новью обниму сестренку, а головка у нее большая-большая. И у меня страх. что она умрет.
Узнали об этом партизаны и забрали нас к себе. В партизанском отряде нас утешали все, как могли, очень любили. Мы даже забыли на какое-то время, что у нас нет мамы с папой. У кого-то рубашка порвалась, рукав свернули, нарисовали глаза, нос — и подарили нам куклы. Учили нас читать, про меня даже стихи сочинили:
Лиля в ванночке сидит, Лиля жалобно кричит: «Ой, беда, беда, беда, Очень мокрая вода…»Когда стало опасно, нас отвезли назад к тете Арине. Командир — а командиром отряда был Петр Миронович Машеров — спросил: «Что вам надо? Что бы вы хотели?» А нам надо очень много, нам нужны гимнастерки. И нам сшили платья из такой же ткани, как гимнастерки. Зелененькие такие платья, с отстроченными карманчиками. Нам всем скатали валенки, всем пошили шубы, сшили варежки. Помню, что привезли нас к тете Арине на возу вместе с мешочками, в мешочках была мука, крупа. Даже оставили кожу, чтобы тетя Арина смогла пошить нам ботиночки.
Когда к тете Арине пришли с обыском, она выдала нас за своих детей. У нее долго выпытывали, почему мы беленькие, а сын у нее черненький. Что-то они знали… Погрузили в машину нас и тетю Арину с мальчиком, привезли в Игрицкий концлагерь. Помню, что это было зимой, спали на полу, на досках только солома, спали так: я, потом маленькая Тома, с ней рядом — Рая, а дальше тетя Арина и ее мальчик. Я лежала с краю, рядом со мной часто менялись люди. Дотронусь ночью до холодной руки и понимаю, что человек умер. Понимала, что могу умереть и я, но боялась за маленьких сестричек. У маленькой в партизанском отряде нарыв на головке пропал, в концлагере появился снова. Тетя Арина все время прятала этот нарыв, потому что знала: увидят, что девочка больная, расстреляют. Она завязывала сестре голову толстыми платками. Ночью я слышала, как она молилась: «Господи, если ты забрал их мать, сохрани детей». А я просила: пусть останется хотя бы маленькая Томочка, она такая еще маленькая, что ей еще нельзя умирать.
Из концлагеря нас куда-то повезли, везли в вагонах для скота. Помню, что доехали мы только до Латвии и там нас разобрали местные жители. Самую первую забрали Томочку. Тетя Арина на руках вынесла ее старому латышу и стала на колени: «Только спасите ее, только спасите». Он сказал: «Если я донесу ее домой, то она будет жить. А идти мне два километра. Через речку, потом — кладбище…» Все мы попали к разным людям. тетю Арину забрали от нас.
Скоро мы узнали, что — Победа. Я пришла к людям, у которых была сестра Рая: