Последние свидетели (сто недетских рассказов)
Шрифт:
«У меня сердце болит…»
Анна Можейко — 7 лет.
Сейчас — зубной врач.
Живет в Бобруйске.
Трудно сегодня поверить, но в семь лет я запомнила больше, чем в десять. Особенно первые дни войны запомнила. Бегут все…У кого вещи, а у нашей бабушки все руки заняты детьми. И тут говорят, что нас окружили немцы. Взрослые стали закапывать вещи, кто бросать. А у меня была кукла и две маленькие тарелочки. Я тарелочки закопала, а куклу закапывать не хочу, не могу с ней расстаться. Рядом тоже маленький мальчик бежал, он одной рукой держался за мамину юбку, а в другой у него была собачка. Когда нас начали бомбить, он стал бледный-бледный и схватился за сердце: «У меня сердце болит…» Потом бросился в моей бабушке: «Бабушка, помолитесь богу, чтобы нас не убили!» Она плачет, и собачка его плачет. Моя бабушка никогда не молилась, а тут стала молиться: «Господи, где ты, если дети так страдают?..»
«Только мамин крик слышала…»
Лида Погоржельская — 7 лет.
Сейчас — кандидат сельскохозяйственных наук.
Живет в Минске.
В первый день войны мы были подняты мамой рано утром, и мама сказала: «Война!» И мы стали собираться в дорогу. Еще страха не было. Мы смотрели а папу, папа наш был спокойный. Он был партийный работник. Каждому, сказал маме, надо взять с собой что-нибудь. Я ничего не сообразила взять, а сестра младшая захватила куклу. Мама взяла на руки нашего маленького братика. Папа догнал нас уже в пути…
Когда папа нас догнал, мы немного успокоились. Папа у нас в семье был главный, потому что мама была очень молодая, она в шестнадцать лет вышла замуж. Она не умела даже готовить. А папа был сирота, он все умел. Я помню, как мы любили, когда у папы было время и он мог что-нибудь вкусное нам приготовить. Это был праздник. Мне и сейчас кажется, что нет ничего вкуснее манки, которую варил папа. И вот сколько мы ехали без него, столько мы его ждали. От Кобрина, где жили. мы отъехали немного. Обоз был большой, и ехали медленно.
Встретили колонну каких-то военных. Я только помню, что он ехали из Бреста, ехали на лошадях и были одеты в новенькую красноармейскую форму. Никто не догадался, что это диверсанты. Папа вышел им навстречу, и я услышала мамин крик… Выстрела я не слышала… Только мамин крик слышала… Я помню, что эти военные даже не слезали со своих лошадей… Когда мама закричала, я побежала… Все куда-то побежали… Я бежала, пока не запуталась и не упала в высокой ржи…
До вечера кони стояли, ждали. А мы все вернулись на прежнее место, когда темнеть начало. Помню, как взрослые копали яму… Как потом нас с сестренкой подталкивали: «Идите… Попрощайтесь с отцом…» Я прошла два шага, а дальше идти не смогла… Села на землю… А сестренка рядом со мной… Братик спал, он был совсем маленький. Он ничего не понимал… А мама наша лежала на телеге без сознания, нас к ней не пускали…
Так никто из нас и не видел папу мертвого. И не запомнил его мертвым… Я всегда, когда вспоминала его, почему-то вспоминала в белом кителе. Очень молодого и красивого… Даже сейчас, когда я уже старше своего папы…
В Сталинградской области, куда нас привезли, мама пошла работать в колхоз. Мама, которая ничего не умела делать, не знала, как полоть грядки, стала ударницей. У нее руки были сильнее папиных. Но что я вам скажу: сиротами мы себя не чувствовали. У нас не было папы, и у кого-то еще не было папы… У другого не было мамы… Или брата… Или сестры… Или дедушки… Горе было у всех. И в войну мы сиротами себя не чувствовали. Нас жалели и растили все… Помню тетю Таню Морозову. У нее погибло двое детей, она была одна. И она от себя отрывала все для нас, как наша собственная мать. А это же был совершенно чужой человек… Но за войну стал родной. Братик, когда подрос, говорил, что у нас нет папы, зато у нас две мамы: наша мама и тетя Таня.
Еще помню, как нас по дороге в Сталинградскую область бомбили и мы бежали прятаться. Мы бежали прятаться не к маме, а к солдатам. И не было случая, чтобы солдат не взял ребенка и не закрыл своим телом. И каску на голову наденет, и собой закроет. Кончится бомбежка, и мама нас ругает. что м от нее убегаем. Но все равно, как только снова начнут бомбить, мы бежим к солдатам. И он тебя накроет, и ты под ним сидишь, как цыпленок…
Как только Минск освободили, мы решили возвращаться. Мама наша коренная минчанка, но когда мы вышли на минском вокзале, она не знала, куда идти. Это был другой город. Это были одни развалины…
Я уже в Горецкой сельхозакадемии училась… Жила в общежитии, жило нас в комнате восемь человек. Все — сироты. Никто нас специально не селил, в общежитии не одна такая комната была. И я помню, как мы ночью все кричали… А я еще могла сорваться с койки и куда-то бежать… Девочки меня поймают и держат. Тогда я начинаю плакать… И они следом… Всей комнатой ревем… А наутро надо идти слушать лекции.
Но вот мы все трое — и я, и сестра, и брат — выросли, все получили высшее образование. Мы не стали злыми людьми, мы стали больше в людей верить, больше их любить. У всех нас есть теперь свои дети. Одна наша мама не смогла бы нас такими вырастить. Нас, детей войны, жалели и растили все…
«Мы играли, а солдаты плакали…»
Володя Чистоклетов — 10 лет.
Сейчас — музыкант.
Живет в Ростове-на-Дону.
Война застала меня в санатории Совет-Квадже на Черном море. Утром пошли в лес, услышали гул самолетов и начали играть «в войну», не подозревая, что где-то уже идет настоящая война.
Через несколько дней нас привезли в Ростов. На город уже падали первые бомбы. Взрослые рыли щели, строили баррикады, готовясь к уличным боям… А мы, мальчишки, сторожили ящики, в которых были сложены бутылки с зажигательной смесью, подвозил песок и воду на случай пожара.
Все школы превратились в госпиталя. В семидесятой школе размещался армейский госпиталь для легкораненых. И туда направили маму. Ей разрешили и меня взять с собой. Куда ехал госпиталь, туда ехали и мы.
После очередной бомбежки запомнил груду книг среди раскрошенного камня, подобрал одну, она называлась «Жизнь животных». Большая, с красивыми картинками. Всю ночь не спал, читал и не мог оторваться… Попался бы сейчас Брем, купил, не задумываясь. Очень картинки помню…
В ноябре сорок второго начальник госпиталя приказал выдать мне форму, правда, ее пришлось срочно перешивать. А сапоги на меня не могли найти целый месяц. Так я стал воспитанником госпиталя. Что делал? Одни бинты могли свести с ума. Их не хватало. Приходилось стирать, сушить, скручивать. Попробуйте скрутить тысячу штук в день! А я наловчился делать то быстрее взрослых. Потому, наверное, так ловко получилась и первая самокрутка, когда старшина, пряча улыбку, вручил мне пачку махорки, как полноправному бойцу. Покуривал (смеется)… тихонько от мамы… Хотелось скорее стать мужчиной.
Когда разбомбили вагоны с солью и парафином, и то, и другое в дело пошло. Соль — поварам, парафин — мне. Пришлось овладеть специальностью, не предусмотренной никакими воинскими списками — делал свечки. Это похуже бинтов! Надо ведь, чтоб они еще и горели…
Мама плакала, а я все равно мечтал сбежать на фронт. В то, что меня могут убить, не верил. Послали однажды за хлебом… Чуть проехали, начался артобстрел. Били из минометов. Сержанта убило, возницу убило, меня контузило. Долго не разговаривал, а когда вернулась речь, заикался.
А это уже в Польше… Среди раненых оказался чех — тромбонист Пражской оперы! Начальник госпиталя обрадовался ему и, когда тот пошел на поправку, попросил пройти по палатам, поискать музыкантов. Оркестр получился отличный. Меня научили играть на альте, на гитаре научился уже сам. Мы играли, а солдаты плакали… Может, поэтому и стал после войны музыкантом.
В разбитом немецком поселке увидел: велосипед валяется. Обрадовался. Сел и поехал. Хорошо так идет! Я за войну ни одной детской вещи не видел…