Последний человек: мировая классика постапокалиптики
Шрифт:
Недалеко от города с нами случилось небольшое несчастье; в машине что-то сломалось, и пришлось быстро опуститься. Мы оказались на поляне, освещенной огнями Гелиополиса. С одной стороны тянулся глубокий овраг, в котором шумел невидимый ручей, а с другой стояло наполовину разобранное строение, окруженное поваленной изгородью. Пока машинистка возилась около аэроплана, я сделал несколько шагов по направлению к оврагу и почти наткнулся на человека, сидевшего на срубе колодца. По одежде я сейчас же увидел, что предо мной один из тех людей, которые не окончательно еще порвали связь с городом и жили частью в диких полях, частью в отдаленных грязных предместьях. Когда этот человек поднял голову и внимательно посмотрел на меня, я увидел, что он или болен, или давно голодает.
– Что вы здесь делаете? – спросил я, чтобы сказать что-нибудь.
Бродяга пожал плечами.
– Не понимаю, почему вы задаете мне этот вопрос, но если вас это может интересовать, извольте: я вышел за город, чтобы увидеть комету.
– Вы ее еще долго не увидите: пройдет дней десять, а то и больше до того времени, когда ее можно будет различить невооруженным глазом.
– Вот что! – с оттенком сожаления сказал бродяга. – А я думал, что дней через десять все будет кончено, и от всего этого, – он неопределенно показал рукой вокруг себя, – останется куча пепла. Впрочем, может быть, это новая выдумка ученых шарлатанов и плутов из квартала Веры.
– Я возвращаюсь из обсерватории и могу вам сказать наверное, что комета существует.
Лицо бродяги оживилось, он рассмеялся хриплым смехом.
– Да! Вы ее видели? Отлично, значит, я жду не напрасно.
И внезапно с приливом откровенности он заговорил:
– Если бы вы знали, как мне хотелось бы присутствовать, когда будет гореть весь мусор, начиная от парламента и кончая учеными в мантиях.
Меня неприятно поразила та радость, с которой этот человек в лохмотьях, сидевший среди пустыря, говорит о гибели всего, что с таким трудом накоплено тысячелетней историей человечества. Я не удержался, чтобы не сказать ему этого прямо.
– А какое мне дело до вашего человечества? – ответил с раздражением бродяга. – Что оно мне дало? Вот я сижу здесь под этим черным небом, голодный. И если я здесь умру, то, как вы думаете, заметило бы это человечество?
Он встал и говорил, размахивая длинной жилистой рукой.
– Но позвольте, никто не может быть равнодушным к будущему человечества! Все страдания людей, и живущих теперь, и живших раньше, необходимы для того, чтобы создать счастье будущих поколений, придет время, когда не будет страданий…
Бродяга прервал меня презрительным жестом.
– Поймите же вы, что я не хочу быть рабом этих будущих людей! И какой толк для меня и для миллионов других таких же, как я, в том, что когда-то через десять тысяч лет люди будут жить в райских садах, что ли. Я хочу жить, и все другие, которые умерли, не дождавшись этого вашего блаженства на Земле, они тоже хотели жить. Счастье нужно было им самим, а не каким-то там неведомым жителям блаженной страны.
Я не знал, что ответить на эту коротенькую речь, произнесенную с большой злобой, и молча смотрел на худое лицо моего собеседника, освещенное слабым синеватым светом.
– Да я за все счастье этого будущего человечества не отдам ни одного дня своей жизни. И в чем оно будет заключаться, это счастье? Я уже теперь ненавижу этих ваших здоровых счастливых тунеядцев будущих веков, которые на моем страдании создадут совершенную жизнь.
Он внезапно умолк, опустился на край сруба и проговорил уже спокойно:
– Я жду кометы. Она, по крайней мере, удовлетворит чувство мести. По-моему, кто толкует о жирных бездельниках, которые, может быть, явятся, когда сгниют наши кости, тот либо дурак, либо не знает цену слезам и крови.
Не желая вступать в спор, я молча пошел к аэроплану.
Накрапывал мелкий холодный дождь.
Туман сгустился, и огни Гелиополиса казались заревом, охватившим половину неба.
Глава IV
Язык идиотов. – В красном свете. – Рухнувшие стены. – Нашествие варваров
Я несколько раз принимался писать статью о поездке в обсерваторию и каждый раз бросал перо, рвал исписанные листы и уходил на улицу, где под знойным белым небом, скрывавшим огненный знак разрушения, шла старая привычная жизнь. Тот искусственный язык, на котором мы писали, совершенно не годился для выражения новых, глубоких и неожиданных идей. Если бы эсперанто, родоначальник сотни искусственных языков, был выдуман в древности и стал языком писателей и ученых, то мир не увидел бы Шекспира, Ньютона, Пушкина и Достоевского. Самый гениальный скульптор ничего не сделает из мусора. Но эсперанто был только первым шагом, первым преступлением на том пути, который привел человеческую мысль в душное подземелье, лишил её крыльев и гения сравнял с идиотом.
Перед концом мира, когда люди с величайшей легкостью переносились из одной страны в другую и на площадях городов, в гостиницах, на палубах аэроплана мешались все племена, международный язык был так прост, что его в один день мог изучить самый глупый человек, какого только можно было найти под всеми географическими широтами.
Грамматика состояла из трех правил. Все слова производились от четырех корней: пи, ри, фью, клю.
Этот всеобщий язык назывался птичьим, так как разговор на нем напоминал щебетанье птиц.
Вот для образчика две фразы.
– Фьюти пиклю. (Я хочу есть.)
– Пи пи фью? (Который час.)
Заклинаю людей будущего мира не заводить искусственного единого языка, если только среди них не будут преобладать слабоумные и совершенные идиоты. Большие газеты, расходившиеся в миллионах экземпляров среди разноплеменного населения, все печатались на птичьем языке, и поэтому у писателей не было стиля. Как сухие листья, упавшие с зеленых шумных древесных вершин, кружились под пером бессмысленные слова и слагались пустые мертвые фразы.
Кто говорит и пишет на живом языке, тот окружен тайной; мысль его обвевают бури и ветер; над ней горят звезды и солнце. Живое слово летит из ночи, что осталась сзади нас, и несет силу творчества того, кто ушел и не вернется.
Изобретатели искусственного языка постоянно уверяли, что хотят помочь объединению человечества, но достигли только того, что всюду, – в Токио или в Мадриде – у первого встречного можно было получить справку о названии улицы, направлении дороги или о цене питательных пилюль. За этот великолепный результат птичий язык убил творчество, потому что никому не было охоты писать для ограниченного круга читателей, и книги превратились в склепы, где умные и глупые, новые и старые мысли были замурованы при помощи трех грамматических правил и четырех корней всеобщего языка.
На улицах Гелиополиса я не заметил ничего такого, что бы указывало на растущую панику среди многомиллионного населения мирового города.
О комете почти не говорили. Мне самому начинало казаться, что я видел скверный сон и что небо не может скрывать в своей ясной спокойной бездне те крутящиеся огненные вихри, которые ослепили меня в обсерватории. На одной улице я встретил процессию монахов, они шли с зажженными свечами и что-то пели. Начала собираться толпа, но сейчас же вмешалась полиция, и после небольшого замешательства процессию оттерли в глухой темный переулок.