Последний человек: мировая классика постапокалиптики
Шрифт:
Вечер был дивный, и лишь на высоте двух или двух с половиной километров виднелись легкие облачка, скользившие по ясному небу. Ветер стих, было спокойно и как-то особенно мирно. Отдаленные раскаты орудийных выстрелов и безвредная пиротехника внизу, казалось, имели так же мало общего с убийствами, насилием и террором, как салют во время морского смотра. Внизу каждый возвышенный пункт в городе был занят зрителями. На крышах зданий, на площадях, на паромах, на всех людных перекрестках улиц густо толпился народ. На реке все дамбы были покрыты людьми, а в Центральном парке и вдоль аллеи по берегу реки каждый мало-мальски удобный для наблюдения пункт был переполнен обитателями соседних улиц. Тротуары больших мостов через Ист-Ривер были также сплошь покрыты людьми. Лавочники везде покинули свои магазины, мужчины побросали работу, а женщины и дети – дома; все выбежали на улицу, чтобы поглазеть на это чудо из чудес.
– Куда почище того, что писали об этом газеты, – таково было общее мнение.
А вверху многие из находившихся на воздушных кораблях с таким же любопытством смотрели вниз.
Не было в мире города более прекрасного, чем Нью-Йорк, прихотливо изрезанный морскими заливами и рукавами реки и разбросанный на холмах. Великолепно видна была вся картина эффектных зданий, мостов, однорельсовых дорог и других достижений инженерного искусства. Лондон, Париж, Берлин казались по сравнению с Нью-Йорком простыми скопищами построек. Порт Нью-Йорка проникал в самый центр города, как в Венеции, и, подобно древней Венеции, Нью-Йорк был гордым, высокомерным, властным городом. Тех, кто взирал на него сверху, он должен был поражать своим оживлением. Поезда, авто сновали во все стороны, снопы ослепительного света заливали город. В этот последний вечер Нью-Йорк был особенно великолепен.
– Черт возьми, ну и город! – воскликнул Берт.
Действительно, Нью-Йорк был в этот вечер таким величаво спокойным городом, что нападение на него представлялось несуразностью не меньшей, чем осада Национальной галереи или нападение на мирных граждан, обедающих за табльдотом в каком-нибудь отеле. Город был так велик, так изящен, что казалось невозможным подвергнуть его действию орудий войны. Это было все равно что засунуть лом в тонкий часовой механизм.
Но рыбообразные чудовища, плывшие по небу и заслонявшие свет, казалось, не имели ни малейшего отношения к кровавому насилию.
Курт, Берт Смоллуэйс и, по всей вероятности, очень многие среди экипажа воздушного флота ясно ощущали всю несуразность этого. Лишь голова принца Карла-Альберта была полна романтических представлений о войне. Он был завоевателем, а там, внизу, раскинулся враждебный город. Чем значительнее этот город, тем больше торжество завоевателя! Без сомнения, принц находился в эту ночь в состоянии сильнейшего радостного возбуждения, испытывая более, чем когда-либо, упоение своей властью.
Пауза кончилась. Переговоры по беспроволочному телеграфу не привели к удовлетворительному соглашению, и как город, так и воздушный флот должны были вспомнить о том, что они – враги.
– Смотрите! – закричала толпа. – Смотрите!
– Что они хотят делать?
– Что?
Пять атакующих воздушных кораблей, отделившись от остальных, спустились в сумерках ближе к городу в разных местах. Один спустился к адмиралтейству, на Ист-Ривер, другой – к городской ратуше. Два воздушных великана приблизились к огромным промышленным зданиям в Уоллстрите и Нижнем Бродвее, а один направился к Бруклинскому мосту. Эти корабли быстро и плавно прошли опасную для них зону, куда долетали снаряды отдаленных орудий, и очутились в безопасной близости к городскому населению.
Но как только они спустились, в городе внезапно остановилось всякое движение и погасли огни. Из городской ратуши по телефону совещались с главным управлением федеральных военных сил; принимались экстренные меры для обороны города. Из ратуши обращались с требованием выслать немедленно воздушные корабли и отказались последовать совету Вашингтона, предлагавшего сдаться. Сильное волнение охватило город, начались лихорадочные приготовления к бою. Полиция очищала улицы от любопытных.
– Расходитесь по домам! Дело становится серьезным! – передавали друг другу.
Смутный страх и трепет охватил жителей. Толпы бросились бежать в темноте через город, через парки и площади, наталкиваясь на солдат и пушки и поворачивая назад. За какие-нибудь полчаса в городе произошла разительная перемена, и от величественного спокойствия и света он перешел к паническому ужасу и темноте.
Когда к Бруклинскому мосту приблизился воздушный корабль, произошла настоящая паника, кое-кого задавили насмерть. Это было только начало.
С прекращением движения на улицах Нью-Йорка наступила непривычная тишина, среди которой все явственнее раздавались бесполезные выстрелы пушек с фортов на холмах, защищавших город. Но в конце концов и эти выстрелы стихли. Опять наступил перерыв – проходили дальнейшие переговоры. Все сидели в темноте, ожидая указаний по телефону, но телефон молчал. И вдруг среди этой жуткой тишины раздался страшный грохот и шум: рушился мост в Бруклине. Затем последовала перестрелка в адмиралтействе и взрыв бомб в городской ратуше и Уолл-стрит. Нью-Йорк был бессилен; он не мог ничего сделать, он ничего не понимал. Население громадного города притаилось в темноте, прислушиваясь ко всем этим отдаленным звукам, пока и они не прекратились так же внезапно, как и возникли.
– Что будет? – спрашивали себя все со страхом.
Опять наступила новая, длинная передышка. Люди начали выглядывать из окон верхних этажей и увидели огромные очертания германских воздушных кораблей, медленно скользивших над городом. Казалось, они плывут так близко, что к ним можно притронуться рукой. Потом снова зажегся электрический свет. Улицы осветились, и стаи газетчиков, выкрикивавших последние новости, начали сновать по тротуарам. Опять появились любопытные; газеты раскупались нарасхват, и огромное разношерстное население Нью-Йорка узнало наконец, что произошло. Было сражение, и Нью-Йорк выкинул белый флаг.
4
Печальные события, разыгравшиеся после капитуляции Нью-Йорка, кажутся нам теперь естественным и неизбежным результатом противоречия между техническим прогрессом и социальными условиями, созданными научным веком, – с одной стороны, и традициями грубого романтического патриотизма – с другой.
В первый момент американцы приняли факт сдачи Нью-Йорка с таким же безучастным спокойствием, с каким они относятся к крушению поезда железной дороги, по которой они путешествуют, или к известию о сооружении нового общественного памятника в их городе.
– Мы сдались?.. Неужели это правда?..
Такими восклицаниями многие встретили первое известие о сдаче города. Но и тут они были скорее зрителями, нежели участниками печального события, и первоначально приняли все происшедшее с таким же простым любопытством, как и появление воздушных кораблей. Только постепенно у многих проснулись другие чувства.
– Мы сдались! – восклицали они затем. – В нашем лице Америка побеждена!..
И тогда они начали волноваться и шуметь.
В утренних газетах, вышедших в этот день, не заключалось никаких подробностей ни относительно условий капитуляции, ни относительно характера столкновения, которое привело к ней. Более поздние выпуски газет, однако, восполнили этот пробел. Они сообщили, что соглашение состоялось на следующих условиях: Нью-Йорк должен служить продовольственной базой для германской воздушной эскадры, пополнять ее запасы взрывчатых веществ и возместить те, которые были израсходованы на истребление североатлантической американской эскадры и в битве с самим городом. Кроме того, Нью-Йорк обязался выплатить громадную контрибуцию в сорок миллионов долларов и отдать флотилию Ист-Ривер.
Затем появились очень длинные и подробные описания разрушения ратуши и адмиралтейства, и жители мало-помалу уяснили себе наконец, что произошло в течение короткой, возникшей в городе паники. Они читали рассказы о людях, разорванных на куски, о солдатах, безнадежно продолжавших борьбу среди неописуемого разрушения, о знаменах, которые волочили по земле плакавшие люди… Вместе с этим в ночных изданиях газет промелькнули первые коротенькие каблограммы из Европы о гибели североатлантической эскадры, той самой, которой Нью-Йорк всегда гордился и о которой он особенно заботился.