Последний орк
Шрифт:
Ранкстрайлу уже доводилось присутствовать при родах кошек или самок хорьков, и он был в курсе, что происходит и как оно происходит. Кроме того, одновременно с первым криком новорожденной Ранкстрайл услышал запах, который невозможно было спутать ни с чем другим, — тяжелый запах крови, такой же сильный, как когда резали кур. Несмотря на это, показывая ему малышку, отец, по непонятным Ранкстрайлу причинам, рассказал какую-то запутанную историю о том, как один из больших черных аистов с красным клювом, пролетавших иногда над рисовыми полями, принес младенца прямо им на крышу. Было очевидно, что ребенок, даже новорожденный, весил слишком много для летящего аиста, особенно если тот, как утверждал отец, прилетел из-за облаков, что приблизительно равнялось расстоянию, отделявшему город от Черных гор.
Сестричка оказалась красной, со сморщенным и опухшим лицом, которое напоминало кожу черепахи, но отец немедленно назвал ее красавицей, — наверное, следуя той же логике, что и в рассказе про аиста.
Мать на целый день осталась в постели с малышкой, и Ранкстрайл понял, что семье это ничего хорошего не принесет: белье оставалось нестиранным и ужина не предвиделось. Ему хотелось посмотреть на сестричку вблизи, но он уже давно научился распознавать беспокойство в глазах родителей, и именно беспокойство возникало на их лицах, когда он приближался к Вспышке. Он понял, что они опасаются его вечной неуклюжести и долговязости, его способности ронять все, что попадалось ему на пути. Ранкстрайл вспомнил, как перебил их и так скудную столовую посуду, как, нечаянно упав, чуть не задавил Нереллу, чудом избежавшую смерти от орков.
Чтобы избавить родных от беспокойства и найти себе какое-нибудь занятие, он вышел из дома, пересек Внешнее кольцо с его постоянным опьяняющим запахом еды, кружившим голову любому, даже тому, кто не может позволить себе ничего, кроме воздуха. Под равнодушным взглядом стражников Больших ворот мальчик вышел в поля, залитые светом, раскинувшиеся средь кедровых лесов, миндальных и земляничных деревьев. Впервые он вышел за стены города один.
Ранкстрайл принялся искать пчел. Он знал этих насекомых — сопровождая мать, он не раз натыкался на них среди апельсиновых и миндальных деревьев, росших вдоль рисовых полей.
Пчелы привели его к сотам — чудесному сокровищу, полному меда, — и их маленькие драгоценные шестиугольники тронули сердце Ранкстрайла своим совершенством и гениальной бесконечностью своего повторения. Его исцарапали ветки и искололи колючки. Кроме того, как мальчик узнал на собственной шкуре, пчелы дико жалились, оставляя после каждого укуса резкую боль и небольшую темную точку, которая не кровоточила, но зато болела больше, чем все царапины, вместе взятые. Опять же на собственном опыте он открыл, что если вымазаться в грязи и приближаться к пчелам медленно, то они не тронут и их можно спокойно грабить. Ранкстрайл вернулся домой красный от миллиардов укусов на каждом участке не прикрытого одеждой тела, горящий, как от ожога, истекающий грязью, потом, кровью, но с сотами в руках. Он прошел Большие ворота, по непонятной причине оставленные без единого стражника на посту, и с выскакивавшим из груди сердцем пробежал через непривычно пустынное и молчаливое Внешнее кольцо, где слышались лишь медленные удары колокола.
Когда Ранкстрайл наконец прибежал домой и гордо продемонстрировал свое сокровище, все произошло совсем не так, как он представлял. Мать всхлипывала, а отец казался совсем убитым горем: до них дошла весть о том, что прошлой ночью появился на свет и сын сира Эрктора, названный Эриком, но сразу после этого явился ангел смерти и унес с собой даму Лючиллу туда, откуда нет возврата.
Сердце Ранкстрайла сжалось.
Он раскаялся в зависти, которую испытал к тому еще не родившемуся ребенку Цитадели, который мог теперь всю жизнь наслаждаться всеми мыслимыми и немыслимыми связками сосисок, но никогда не увидел бы улыбку собственной матери. Впервые в жизни Ранкстрайл понял, как невероятно повезло ему самому. У него были отец и мать. Он был жив.
Ранкстрайл взглянул на изборожденное слезами лицо матери и, желая как можно скорее развеять ее грусть, тяготившую его, протянул ей драгоценные соты.
Мать перестала плакать.
Отец пришел в ужас. Он разгневался так, как не гневался никогда, сколько Ранкстрайл себя помнил.
— Никогда больше! — гремел он. — Никогда, ты слышишь? Поклянись мне! Да как ты не понимаешь? Пчелы могли искусать тебя до смерти! Ты мог упасть с ветки! Умереть! Да ты о нас подумал? Посмотри, как они тебя искусали! Не смей больше ходить в поля без моего разрешения! Знаешь, как мы беспокоились?
Ранкстрайл уставился на отца не то в восхищении, не то в удивлении. Отец никогда раньше не повышал голоса. Ранкстрайл впервые слышал, как тот кричал. Мальчик был в восторге от мысли, что ему запрещали раниться и рисковать собой.
Но это было еще не все. Имелись и другие причины. Уже не крича, но все еще обеспокоенно отец объяснил ему, что собирать мед было противозаконно. Хотя дикие пчелы не имели хозяина, собирать их мед все равно запрещалось.
Они, жители Внешнего кольца, не были горожанами: их всего лишь терпели. Они не имели никаких прав. Им нельзя было ничего трогать — ни апельсины на деревьях, ни рыбу в прудах, нельзя было ни охотиться на цапель, ни собирать мед: все это принадлежало горожанам, а они таковыми не являлись.
Их никто не приглашал в этот город, и горожане не собирались ничем с ними делиться.
— Ты мой сын, — добавил отец, — и я не желаю, чтобы ты шел против закона. Никогда. Этот мед, даже если пчелы и дикие, — понимаешь, этот мед не принадлежит тому, кто просто проходил мимо и нашел его. Ты настоящий молодец, что смог достать его; бедный, ты весь изранился, но брать мед — это то же самое, что красть. Я знаю, другие плюют на это. Кто промышляет браконьерством, кто — контрабандой, но мы — мы этим не занимаемся. Ты, я, мой отец и отец моего отца — наш род закон уважает. Мы никогда ничего не крали. Никогда. Лучше голод. Я, мой отец, отец моего отца никогда…
Но на этом все не кончилось. Ранкстрайлу повезло, что в тот момент все были в Цитадели, оплакивая даму, и даже Большие ворота остались без охраны…
— …Если кто-то крадет, его наказывают. Тебя могли высечь. Я бы не… нет, никогда… я не вынесу, понимаешь, если кто-то ударит моего сына, моего мальчика… Я не хочу, чтобы у солдат был повод ударить тебя или высечь, никогда…
Ранкстрайл был настолько поражен мыслью, что он принадлежал отцу с матерью, а не только самому себе, что поначалу не услышал голоса мамы — голоса, который повторял: «Нет, нет, нет». Такое тоже случилось с ним впервые.
Мать говорила, что эта вещь — соты, как она называлась, — была их спасением. Ее можно было продать. В доме почти ничего не осталось. За ларь, который вырезал отец, так и не заплатили, за окна, которые он только что починил, тоже никто не собирался платить, не стоило и надеяться. Стирать сейчас, сразу после родов, с новорожденной на руках, мама не могла. Хлеба с луком хватило бы лишь на пару дней — без еды молоко бы пропало, и малышка умерла бы от голода. Мед можно было продать. И соты тоже — это воск. Всё это — бесценные сокровища. Это жизнь их малышки. Она не умерла бы с голоду, как дети других бедняков. Их малышка выжила бы, выжила любой ценой. Им неслыханно повезло, что Ранкстрайл смог… достать мед.
Отец смотрел на нее без слов, словно его только что ударили по лицу. Потом пробормотал что-то вроде: «Я не… я не хотел… не мог… я…»
Ранкстрайл растерянно молчал. Молчаливостью он отличался всегда, но растерянность — до сегодняшнего дня она не была ему известна. До сих пор все всегда было ясно — что правильно, что неправильно, словно добро и зло разделялись некой огненной пропастью. Ходить за водой — хорошо, и за это тебя хвалят. Драться — плохо, даже если ты защищаешь маму: хоть несправедливо, но ясно. Если ты не дерешься, тебя хвалят. Теперь же перед Ранкстрайлом было что-то плохое, но, может быть, не такое плохое, как голод сестрички. Нелегкое решение. Он понял, что его никто не похвалит за то, что он крадет мед, но если он перестанет красть, сестричка умрет с голоду. Все это было неправильно. Правильного решения просто не существовало.