Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Последний разговор с Назымом

Тулякова-Хикмет Вера

Шрифт:

В то время, в отличие от моей мамы, я не понимала, что означает подобное выступление правительственной газеты, где главным редактором служит зять Хрущева – Аджубей.

Через два дня меня вызвали к директору студии. В его кабинете находился тот самый скользкий тип – начальник отдела кадров, который всегда так обнюхивал открытки, приходящие от тебя из разных стран. Без объяснений они потребовали, чтобы я тут же, не выходя из кабинета, написала заявление об уходе. В противном случае у них будут крупные неприятности, и они все равно будут вынуждены уволить меня таким приказом, после которого меня вообще никто уже не сможет взять на работу.

– Причина? Вы протаскиваете в производство идеологически вредные сценарии Назыма Хикмета. А он пацифист и клевещет на нашу страну!

– Это неправда! – сказала я. – И вы это знаете!

Я написала нужное заявление на заранее приготовленном листе, сказала об увольнении коллегам и, пока они пребывали в оцепенении, быстро покинула пределы самой гуманной студии страны, учившей малюток доброте.

Я не сказала тебе о том, что случилось со мной. Тогда я впервые подумала о коварстве людей власти, не терпящих инакомыслия и, возможно, желающих моей ситуацией спровоцировать тебя на скандал, принудить уехать из страны, где даже полуправду тогда говорили на ухо. С этого момента я поняла, что не меня, а тебя надо защищать и хранить от бед. Вот почему я скрыла от тебя причину болезни – подвела не душа, а здоровье. Все-таки это был первый удар в моей взрослой судьбе. Спасибо тебе, что ты был со мной.

Когда ты узнал, что со мной творится что-то неладное, то испугался. Предлагал мне консультации знаменитых врачей и чудо-лекарства, но я от всего отказывалась. Я знала, в чем дело, но врачам ведь об этом не скажешь.

Я болею месяц, второй, третий… Ты приезжаешь почти каждый день, подолгу просиживаешь у моей постели, развлекаешь меня, работаешь. С болезненным напряжением ждешь публикации своего ответа в «Известиях» на их статью, но его так и не будет.

В нашей коммунальной квартире днем никого нет, все на работе. Тихо. Тогда я впервые увидела, как ты пишешь стихи. А я помогала тебе переводить статьи. Не любил ты работать в одиночестве, а люди тебе никогда не мешали. Часто вы приезжали ко мне с Акпером, смешили меня какими-то дурацкими историями – тебе хотелось во что бы то ни стало вывести меня из депрессии. Ты укутывал меня и тащил в какие-то поликлиники, где меня исследовали так тщательно, как будто посылали на Луну, а результаты сообщали тебе.

Наверное, я полюбила тебя по-настоящему тогда. Мы поменялись местами. Я стала слабее тебя, и в глубине души ты был этому рад.

Однажды ты пришел под вечер, вернее, сначала позвонил, в прихожей тебе открыла дверь моя соседка, потом я услышала твои непривычно тяжелые шаги, и потом ты елееле протиснулся в мою дверь. Ты внес огромную корзину розовых хризантем, поставил ее на пол и рухнул в кресло. Я помню, как мы долго молчали, даже «здравствуй» не сказали друг другу.

Потом я хотела поднять гигантскую корзину, чтобы переставить ее на подоконник, и не смогла. Она оказалась неподъемной. Я с испугом посмотрела на тебя, подумала: «Как же он мог ее дотащить?» В нашем доме не было лифта.

Ты смотрел на меня глазами едва живого победителя и героя.

– Я принес ее прямо снизу, по всем лестницам досюда, сам, – сказал, улыбаясь.

– Почему? У вас нет сегодня шофера?

– Я хотел для тебя что-то сделать сам, понимаешь, радость моя? У таких глупых мужиков, как я, бывают такие дураческие настроения. Я хочу, чтобы ты поверила, что ты для меня не флирт, а что-то новое, поверила, что я мог бы для тебя умереть. Пойми это хорошенько. Я – очень серьезный влюбленный.

Ты помолчал. Я встала, включила свет, отодвинула корзину к окну.

– Ты знаешь, этот главный врач, который тебя вчера смотрел, сказал мне потом: «Вы любите ее. Но не надо так волноваться. Мы ее поправим, и она, Бог даст, доживет до правнуков». Я сказал, что я ему верю, раз он так точно угадывает диагноз. Он так хотел о тебе спросить…

– А вы, конечно, сказали: «Знаете, профессор, она – моя редакторша, она – моя соавторша, и я хочу ее вылечить, чтобы с ее помощью написать еще одну пьесу о советских людях и заработать…»

– Правильно, я сказал, что хочу на ней жениться, и я сказал, что мы, турки, не любим пускать в свои гаремы, во-первых, худеньких; во-вторых, дохленьких жен. По нашим понятиям, жена должна хорошенько уметь работать, чтобы муж мог спокойно отдыхать и думать о приятном. Пить кофе, немножко ракы для веселья, курить наргиле и лежать на мягких коврах среди длинных шелковых подушек.

– И о чем же он думает, лежа среди длинных шелковых подушек?

– Во-первых, как руководить своей женой так, чтобы она никогда не осмелилась его спросить, о чем он думает; а во-вторых, как лучше провести вечер с друзьями где-нибудь в кофейне и, придя поздно ночью домой, встретить улыбку жены.

– Как хорошо…

– Только так. Иначе как можно содержать целый гарем, если от одной ворчливой, капризной жены можно себя повесить. У нас, миленькая, старые традиции и молоденькие жены.

Больше ты не пришел. Ни завтра, ни послезавтра.

Дня через два кто-то позвонил и казенным голосом сказал, что Назым Хикмет в больнице с тяжелым воспалением легких.

Пустые, нехорошие больные дни. Редкие звонки:

– Больной, товарищ Назым Хикмет просил вам передать, что чувствует себя хорошо. Просил не волноваться.

– У него высокая температура?

– Порядка тридцати восьми. Больной трудно поддается лечению. Ему противопоказаны антибиотики.

– Он спит?

– Очень плохо, почти нет.

– А настроение?

– Нервное, беспокойное. Свидания запрещены. Ухудшения не предвидится. Что передать больному?

– Передайте, передайте…

– Хорошо, я вас поняла. До свидания.

Ту… ту… ту… – подвывает гудок.

– До свидания…

Я остаюсь наедине с твоими стихами. Если бы я могла, я написала бы тебе точно такие же:

Ты мое опьянение,

Никак не могу протрезветь

И не хочу протрезветь!

В голове моей тяжесть похмелья,

Колени разодраны – все в синяках.

Падая и поднимаясь,

Я весь извалялся в грязи.

Падая и поднимаясь, я упорно

Иду к твоему свету, А он

То гаснет впереди,

то зажигается.

Плохо тебе без меня, Назым? Плохо, я знаю.

На сцене Ермоловского театра на репетициях нашей пьесы «Два упрямца» каждый день умирает ученый Алексей Петрович. Его играет актер Всеволод Якут, и так много я в нем узнаю твоих примет, так много… Еще не поздно переписать финал, еще не поздно отменить смерть, найти другой выход. Какой?

Я сижу одна в темном зале, сжав зубами карандаш. На сцене больничная палата. Сейчас пойдет последний монолог Алексея. И я уже не понимаю, где пьеса, а где жизнь, где ты и где актер, потому что я слышу твои, твои и ничьи больше слова и интонации.

Алексей просит Дашу дать ему руку. Она протягивает, и он, открыв глаза, целует ее. И мне кажется, что это я сама на сцене и не на сцене, а в другой, никому не ведомой, кроме нас с тобой, жизни. И это ты сейчас поцеловал мне руку, а Якут просто повторил вслед за тобой движение твоего сердца.

Я закрываю глаза. Уже четыре дня от тебя никаких вестей. Может быть, сейчас, в эту минуту…

А ты бушевал в больнице. Ты требовал в палату телефон, ссылаясь на партийные дела, на деятельность борца за мир, на всё что угодно, требовал, требовал, требовал!

В конце концов больничное начальство сдалось, и телефон поставили. Ты стал звонить мне через каждые полчаса, но говорил то полуофициально, то иносказательно. Оказалось, что в палате ты лежал вдвоем с пожилым мужчиной, которого стеснялся. И вот новая идея – освободиться от соседа. Как? И ты говоришь врачам, что не можешь спать, потому что сосед твой храпит. Соседа немедленно убрали.

– Свобода! – ты кричишь в телефонную трубку все, что накопилось в душе за последние недели. Ты задаешь сотни вопросов и отвечаешь на них сам, ты говоришь, говоришь, говоришь и никак не может наговориться. Теперь тебе хочется удрать из больницы, и я уже боюсь, что ты действительно убежишь.

Ты проболел тогда два месяца, два бесконечных месяца тревоги и отчаяния.

И вот мы наконец встретились после разлуки в театре имени Ермоловой, переполненном зрителями, в час сдачи нашего спектакля «Два упрямца». Это название пьесе дал ты, и оно тебе очень нравилось.

В моей памяти не осталось многих подробностей той встречи. Странно. Что же творилось со мной, если я не помню, как увидела тебя, как ты подошел ко мне, что сказал… Помню коричневый костюм, рубашку из мягкой зеленой материи, бежевый галстук, словно связанный из крученых шелковых ниток, совсем синие глаза… Помню запах твоего одеколона, а слов почти нет. Может быть, мы онемели, а?

Вокруг тебя в фойе постоянно образовывались ручейки людей и быстро превращались в плотное кольцо. На сдачу спектаклей обычно приходит театральная публика, знакомая между собой. Ты целовал женщинам руки, обнимался с мужчинами, отшучивался, отсмеивался. А за всей твоей непринужденностью и радушием угадывалось волнение и слабость. Мне казалось, что ты еле-еле стоишь на ногах.

Потом я узнала, с каким трудом ты вырвался в театр, леченый-недолеченый Назым. Я только помню, как ты сел со мной рядом после третьего звонка во втором ряду и, сжав мою руку, тихо заговорил:

– Вера, Вера, Вера, Вера, Вера! Как я мечтал об этой минуте, а ты не верила, что она наступит. Как жаль, что ты мне не веришь, милая.

Билетерша принесла и положила нам на колени программки – первый сюрприз режиссера. Мы открыли их и увидели два своих портрета на загнутых внутрь боковых страничках: с одной стороны ты, с другой на тебя смотрю я. Ты был счастлив:

– Вот видишь, как хорошо они придумали! Вот занавес открывается…

– Гражданин, вы перестанете, наконец, бормотать! – гневно произнес за спиной Назыма старческий женский голос.

– Извините, миленькая, – обернулся Назым, – извините.

Начался спектакль. Больше мы ничего не видели и не слышали вокруг. Актеры волновались не меньше нас, играли с какими-то сияющими лицами. В зале была напряженная тишина, от этого наше волнение усиливалось еще больше. Потом доброжелательные, щедрые аплодисменты. Потом бесконечное обсуждение спектакля на художественном совете. Изысканные, витиеватые речи и слова, слова, слов а…

Я помню, что нас не ругали, но каждое слово сожаления или критики тебя ранило смертельно. Ты ни с чем не соглашался, лез в драку. И, конечно, никто не мог догадаться, что больше всего тебя раздражали не замечания профессионалов, а слова: «В пьесе Назыма Хикмета…» Ты взрывался:

– Почему Хикмета? Мы писали пьесу вдвоем с Верой Туляковой!

Но большинство членов худсовета услышали мою фамилию в тот вечер впервые, и, естественно, они говорили «В пьесе Назыма Хикмета…»

А ты страдал. Ты устроил мне дебют и хотел, чтобы все его поддержали, чтобы создавали мне праздник, ведь ты уже придумал увлекательную оптимистическую программу наших совместных дел на будущее, а мое посвящение в драматурги, как тебе казалось, срывали. Ты раздражался, а вокруг недоумевали, почему же ты сердишься, когда твою работу хвалят.

– Не убегай после заседания. Я должен с тобой говорить. Сидеть где-то и спокойно говорить. Хорошо? – шепнул ты мне.

И вот наконец спектакль принят. Ты почти вытаскиваешь меня за руку из театра, почти бежишь по улице к соседней двери кафе «Националь», почти вламываешься в нее, потому что мест давно нет, и какими-то одному тебе ведомыми способами получаешь отдельный столик в переполненном, дышащем жаром зале.

– Вера, ты должна прекратить этот ад, – говоришь ты, не давая мне опомниться. – Ты мне не веришь? Ты чего-то боишься? Всё! К черту! Хватит! Я умру без тебя. Я уже умираю. Разве я виноват, что так случилось! Ты жалеешь нас обоих. Я знаю. Но пойми, радость моя, единственная моя Веруся. Из нас обоих…

– Назым! Дорогой! Какая встреча! – и основательно подвыпивший здоровенный мужик, невесть откуда возникший, обхватил тебя, поднявшегося ему навстречу, как обнимают столб, чтобы не рухнуть на землю. Он отстранялся было и в восторге снова прижимал тебя к своей монументальной груди, падал в твои испуганные объятья, хлопал по спине свободной рукой, а другой, в которой расплескивалась рюмка коньяку, крепко обнимал твою шею. Ты пытался вырваться, но гость был сильнее и выше, а главное, он ни за что не хотел отпускать тебя, гладил по щеке и все приговаривал:

– Ты меня помнишь, Назым? Ну, конечно, помнишь… Давай выпьем за встречу, за интернационал и полную победу коммунизма! Давай!

– С радостью. Только сейчас я немножко занят. Давай выпьем в другой раз.

– Ну хорошо. Хорошо. Я понял… Ты тут… Ну, словом, понимаю… Я ретируюсь, ухожу… – и он пошел между столиками в глубину зала.

– Ты не знаешь, кто этот человек, Веруся? – спросил ты, в ужасе оглядываясь на уходящего.

– Нет.

– Ты придешь ко мне? Да? – заговорил ты, продолжая оглядываться. – Ты придешь? Скажи!

Я молчала.

– Ты ведь сама не можешь так жить дальше. Ты меня любишь. Я вижу. Ты ведь не можешь больше выносить этих страданий!

– Не могу…

– Я знаю. Если бы ты сейчас видела свое лицо! Веруся моя, по-моему, ты боишься один раз до конца говорить правду? Но надо, миленькая. Ты должна решиться. Он молодой. Ему будет трудно, но он выдержит все-таки, а я нет. Умру. Не шантажирую, говорю тебе то что есть. Я умру, и тогда ты поймешь все. Это будет страшно для тебя. Поймешь: то, что тебя сейчас удерживает, кажется таким важным – всего лишь одна из сложностей жизни. Не больше! И ты не простишь себя, радость моя. Потому что один человек умер из-за нехватки воздуха. А воздух – это ты.

Поделиться с друзьями: