ЖАНРЫ

Последняя ночь любви. Первая ночь войны

Петреску Камил

Шрифт:

Книги, газетные статьи за все сорок лет — пустые, коробки, по сравнению с этим отступлением, которое и есть действительность...

Драма войны — не столько постоянная угроза смерти, убийство и голод, сколько это непрерывное душевное испытание, этот постоянный раздор с твоим собственным «я», которое видит теперь по-другому все то, что знало раньше.

Я остаюсь в ложбинке с горсткой солдат, промокший до костей, снедаемый отчаянием. Мои люди беспокойно смотрят направо. «Как бы нас не захватили с фланга». Но это невозможно ... На фланге — никого.

Наши стреляют самым идиотским образом, слепо, вверх — впрочем, мы ведь ничего не видим. Оглушительно бухают взрывы.

Но вот слева, со стороны леса, снова доносятся вопли наших батальонов: «Вперед, вперед! ...»

Я больше не в силах стоять на месте.

— Пошли вперед, господин капитан ... пошли ... Слышите ... слева...

Честно говоря для того, чтобы бежать вперед, нужно не так уж много смелости: когда поле пусто, создается впечатление чего-то вроде маневров.

Капитан показывает мне рукой, что сзади, в лесу, что-то происходит...

Сидящий среди своих людей, подперев руками голову, длинноусый капитан для меня загадка.

Раз сегодня мы все равно умрем — потому что это случится сегодня и сомнений тут быть не может, — какой смысл дожидаться пули здесь, вместо того чтобы идти вперед?

Я кричу в каком-то животном исступлении, опьяняясь собственным криком: «Вперед!... вперед!...» Капитан и его люди поднимаются, и мы цепью устремляемся вперед. Метров триста пробегаем короткими перебежками.

Теперь пули, редкие раньше, мяукают все чаще ... Пулемет строчит далеко, взрывая землю метрах в пятидесяти впереди меня. Противник работает молча, автоматически, как точный механизм.

Капитан командует: «Огонь!», надеясь, что мы ударим во фланг тем, которые, как он думает, стоят против нашего батальона в лесу, что прямо напротив нас. Я отчаянно протестую, мне кажется, что мы обстреляем своих. Но он уже не может ничего поделать: наши люди дали залп.

Дальше мы не идем.

— Бросьте, господин офицер, дождемся здесь, пусть их захватят с фланга через лес.

Теперь я понимаю, что смысл любого маневра, кроме отступления, на обстреливаемом поле — смерть и поражение.

Но я все повторяю, все кричу: «Вперед! ... вперед! ... и мой крик действует как наркотик, как стакан вина, выпитый одним духом. Бег горячит и опьяняет.

— Замфир ... Марин ... Чорбаджиу ... пошли!

Я вскакиваю на ноги ... сноп пуль пролетает рядом, но никто из бегущих со мной не падает.

Через десять шагов мы ложимся, но тут же поднимаемся снова: впереди — две крупных воронки от снарядов. Мы бежим, скользим; по мокрой от дождя траве и набиваемся по четыре-пять человек в воронку. Но теперь на нас обрушивается шквал огня, потому что, пока мы лежали в траве, нас не было видно. Поднявшись, мы обнаружили себя ... и теперь, в зеленых френчах на черном фоне воронок, видны как на ладони. Непрерывный свист пуль над нами. Они летят и спереди и сзади: те, что остались в ложбине, стреляют поверху. Но особенно настойчиво ищет нас теперь пулемет. Как видно, там не могут точно определить расстояние, и пули ложатся шагов на десять впереди нас, царапая, словно когтями, траву и землю, потом приближаются и снова ищут нас где-то впереди, обрушиваясь бешеным металлическим градом. Люди, теснящиеся вместе со мной, как безумные отстреливаются. И, словно в ответ, из неизвестности безостановочно летят к нам пули. Несомненно, это не «град» пуль, и пулеметные очереди довольно-таки неуверенны, но одной из них так же достаточно для каждого из нас, как кораблекрушения в океане, как катастрофического землетрясения или конца света. Простой щелчок, короткий, как удар хлыстом по голове.

Винтовки солдат, сгрудившихся за моей спиной в воронке, с ужасным треском разряжаются прямо у меня над ухом. Один даже на минуту кладет свою винтовку мне на плечо, и я гневно отталкиваю ее, потому что чувствую, что сейчас мои барабанные перепонки лопнут. Мне хочется дать приказ прекратить стрельбу, но вокруг стоит оглушительный шум, как в аэроплане, когда заводят мотор...

Мы должны выбраться из этой ямы, потому что смерть в ней была бы слишком глупой. Впереди на поле — новый провал в земле. Но прежде нужно приостановить стрельбу наших, а я не знаю, как это сделать. Я становлюсь на колени на краю ямы, — я иду ва-банк, потому что сзади опасность больше. И делаю засевшим в ложбине знак прекратить огонь, чтобы мы могли наступать, не боясь быть убитыми ими. Снова отбрасываю рукой винтовку сидящего в воронке солдата, который стреляет вслепую, оглушая меня.

Наконец, стоя на коленях и цепляясь правой рукой за траву, левой делаю знак тем, что позади, ко кто-то ударяет меня палкой по руке и тут же меня стаскивают за ноги назад, в воронку.

— Что такое? Эй, вы чего?

— Вы ранены ... левая рука.

Вся перчатка полна крови ... Один палец болтается, тоже одетый в свою маленькую перчатку и словно прихваченный одной ниткой, но боли я не чувствую.

Люди показывают мне глазами на Чорбаджиу, но я ничего не понимаю: вокруг шум, а они почему-то говорят шепотом, с таинственным видом. Наконец начинаю понимать. Голова Чорбаджиу вяло свесилась на жесткий ворот шинели, а левая щека прижата к ладони, словно он больше не хочет смотреть вперед.

Из уголка рта по подбородку стекает тонкая струйка крови. Остекленевшие глаза, кажется, все же стараются глядеть на землю.

— Боюсь, что ему попали в затылок те, что стреляют сзади, — говорит теперь вслух солдат, сидящий на дне воронки. — И вас, я считаю, тоже сзади стукнуло.

— Нет. Он тоже высунулся, с господином младшим лейтенантом и, когда они сделали знак рукой, повернулся назад, поглядеть, стреляют ли те, тогда его в затылок и шибануло.

Теперь кажется, что мы сидим в могиле.

Стреляют не слишком часто, но там, вдалеке, разбросанные на земле куклы поднимаются ... и перебегают налево, к лесу. Это вражеская пехота. Мы можем рассмотреть их, лишь когда они скользят один за другим, словно переходя через дорогу, и снова исчезают.

Сзади немецкая артиллерия совсем озверела и, кажется, ввела в бой новые огневые точки, потому что в лесу, по которому она бьет, взлетают теперь, дымясь, целые стволы; а некоторые снаряды пролетают совсем близко, потому что они обстреливают, как видно, и ложбину, в которой мы недавно были. Справа уже нет ни одного нашего, но в лесу раздается треск винтовок и, подхваченный эхом, превращается в ужасный гул.

Я спрашиваю себя, что нам теперь делать. О том, чтобы наступать, больше не может быть речи. Надеюсь, что наши оттеснят противника назад так, что мы сможем дождаться конца сражения в этой воронке. Но по тому, как огонь уходит вглубь леса, я с ужасом понимаю, что наши отступают или нас окружают.

При мысли, что я могу попасть в плен, меня охватывает холодное, как дождь, отчаяние. Это поражение, эти спускающиеся сумерки, эта рука, которую я все время оберегаю, как собака раздробленную автомобилем лапу, убеждают меня, что это конец, последний, неотвратимый.

И тут, как вспышка, как попытка оторваться от смерти, у меня возникает решение уйти сейчас же, немедленно. Люди в ужасе пытаются меня удержать. Но нервы мои больше не выдерживают. Винтовки, стреляющие отсюда из воронки прямо мне в уши, одуряют и бесят меня.

Я иду назад, как лунатик, во весь рост по зеленому полю, один на этом просторе. Не оглядываюсь, не смотрю ни направо, ни налево, у меня одна-единственная мысль — если пройду эти пятьсот-шестьсот метров, то спасусь. Знаю, что только «если» и что только «то», потому что впереди опять полоса заградительного огня и жестоко обстреливаемый лес. Я могу быть убитым в любое мгновение ... но если я окажусь там ... Мысль о спасении клокочет во мне, как кровь в перерезанном горле. Но больше всего вдохновляет меня на это безумие краткость игры. Четверть часа — и я спасен. Я всегда считал, что в рулетке нужно ставить все на один номер. Это упрощает дело.

Поделиться с друзьями: