Посмертные записки Пикквикского клуба
Шрифт:
С грустной улыбкой старушка покачала головой, и слеза покатилась по ее почтенному лицу, когда целый ряд воспоминаний о протекшей жизни обрисовался перед ее мысленным взором.
— Извините, господа, что я с такой любовью говорю об этих вещах, — сказал хозяин после короткой паузы. — Надеюсь, мистер Пикквик, вы можете войти в чувства болтливого старика, немножко гордого многочисленными воспоминаньями о стародавних временах.
— О да, я понимаю вас и глубоко уважаю ваши чувства, — сказал мистер Пикквик.
— Признаюсь, я не могу без особенной любви смотреть на старые дома и поля, — продолжал радушный джентльмен, — и мне всегда кажется, что я связан с ними какими-то родственными отношениями. Сколько воспоминаний пробуждает во мне наша маленькая деревенская церковь с ее зеленым плющом… кстати еще, почтенный наш священник сочинил песню в честь этого плюща, и, бывало, мы пели ее хором. Приятно, очень приятно. — Вы, кажется, допили ваш стакан, мистер Снодграс.
— Нет, покорно вас благодарю, — отвечал поэт, любопытство которого было теперь в высшей степени возбуждено последними замечаниями мистера Уардля. — Прошу извинить… вы, кажется, изволили говорить насчет какой-то песни.
— Да; но уж насчет этого вы потрудитесь обратиться к нашему почтенному другу, — отвечал мистер Уардль, указывая на пастора.
— Не могу ли я, сэр, просить вас об одолжении прочесть нам эту песню? — сказал мистер Снодграс.
— Почему же нет? Очень можете, — отвечал пастор, — только я должен наперед объяснить, что песня написана еще в первой молодости, когда я только что поступил на это место. Всего два куплета, без соблюдения даже стихотворных правил: вы отнюдь не будете ею довольны, сэр.
— Совсем напротив, вы сделаете всем нам величайшее удовольствие.
— Если так, извольте, я готов повторить перед вами произведение своей юности.
Смутный говор любопытства пробежал по всей гостиной, и почтенный пастор, после предварительных совещаний с женой, начал таким образом:
— Песня моя, господа, называется:
Зеленый плющ.
Люблю тебя, зеленый плющ, Что вьешься под руиной храма! Отборный корм готов тебе В развалинах веков протекших. Камням и стенам должно пасть В угоду зелени прекрасной, И будет там веселый пир Тебе в их плесени и пыли! Где все мертво, где жизни нет — Цветет и вьется плющ зеленый. Исчезнут люди и пройдут века, Погибнут целые народы; Но не увянет вечный плющ На гробовых плитах и камнях. И будет он, среди могил, Свидетель памяти минувшей, И странника приютит он Под зеленью своей тенистой. Где все мертво, где жизни нет — Цветет и вьется плющ зеленый.— Прекрасно, прекрасно! — воскликнул мистер Снодграс в порыве поэтического восторга. — Как хороша идея — кормить отборную зелень развалинами веков минувших! Ведь это, я полагаю, должно понимать в аллегорическом смысле?
— Разумеется, — отвечал пастор.
— Могу ли, с вашего позволения, украсить свой путевой журнал произведением вашей музы?
— Сделайте милость!
— И вы продиктуете?
— Извольте.
После диктовки стихотворение еще раз было прочтено для исключительного наслаждения мистера Пикквика, который, в свою очередь, нашел, что стихи были превосходны во всех возможных отношениях. Тетушка заметила, однако ж, и весьма справедливо, что отсутствие рифмы несколько уменьшает достоинство «Зеленого плюща», но мистер Снодграс объяснил весьма удовлетворительно, что рифма, собственно говоря, изобретена в продолжение средних веков, и что, следовательно, без нее легко обойтись в девятнадцатом веке.
— Позвольте спросить вас, сэр, — сказал мистер Пикквик, — мне, однако ж, очень совестно… знакомство наше началось так недавно…
— Что такое? Пожалуйста, без церемоний, — отвечал пастор, — я весь к вашим услугам.
— Я полагаю, в продолжение своей жизни, посвященной высокому служению на пользу человечества, вы должны были видеть множество сцен и событий, достойных перейти в потомство.
— Вы угадали: я был свидетелем многих приключений, но характер их вообще скромен и односторонен; потому что круг моих действий всегда был крайне ограничен.
— Мне кажется, вы хорошо помните историю Джона Эдмондса, если не ошибаюсь, — сказал мистер Уардль, желавший, по-видимому, расшевелить своего друга в назидание столичных гостей.
Пастор слегка кивнул головой в знак согласия и хотел свести разговор на другие предметы, но мистер Пикквик поспешил его прервать:
— Прошу извинить, сэр, мне бы хотелось знать: кто такой был Джон Эдмондс?
— Вот этот же вопрос хотел и я предложить вам, сэр, — торопливо сказал мистер Снодграс.
— Это значит, почтенный друг, что вам надобно удовлетворить любопытство этих джентльменов, и чем скорее, тем лучше, — сказал веселый хозяин, — собирайтесь с духом и рассказывайте.
Пастор улыбнулся, кашлянул и подвинул свой стул. Остальные члены веселой компании, включая мистера Топмана и незамужнюю тетушку, неразлучных спутников во весь вечер, также придвинули свои стулья и сформировали правильный полукруг по обеим сторонам будущего рассказчика. Когда наконец приставили слуховой рожок к правому уху старой леди и ущипнули за ногу мистера Миллера, успевшего заснуть в продолжение чтения стихов, почтенный пастор без всяких предварительных объяснений начал свою назидательную повесть, которую, с позволения читателя, мы должны будем озаглавить просто:
Возвращение на родину.
Когда я первый раз поселился в этой деревне, — этому уже с лишком двадцать пять лет, — самым замечательным лицом между моими прихожанами был некто Эдмондс, арендатор небольшой фермы. Был он человек угрюмый, сердитый, суровый, жестокий, словом сказать, злой человек, со зверскими привычками и нравами. Кроме двух-трех ленивцев и забулдыжных бродяг, с которыми он таскался по полям или бражничал в харчевнях, у него не было знакомых и друзей. Все боялись арендатора Эдмондса, все презирали его, и никто не хотел иметь с ним никаких отношений.
Были у него жена и один сын, которого застал я мальчиком двенадцати лет. Трудно вообразить, не только передать словами, ужасные страдания бедной женщины, ее безусловную покорность судьбе и ту мучительную заботливость, с какой воспитывала она своего сына. Прости меня бог, если предположения мои имели оскорбительный характер; но я твердо верил и был нравственно убежден, что этот человек систематически губил свою жену и злонамеренно рассчитывал свести ее в преждевременную могилу. Все терпела, все переносила бедная женщина ради своего детища и, что всего страннее, ради его безжалостного отца, потому что было время, когда она любила его страстно, и воспоминание о счастливых днях пробуждало в душе ее чувства кроткие и сладостные, чуждые для всех созданий в этом мире, но не чуждые и вполне понятные только женскому сердцу.
Они были бедны. Иначе и не могло быть, когда глава семейства погрязал в мрачной бездне разврата; но жена трудилась изо всех своих сил, вечером и утром, в полдень и полночь — нищета не смела закинуть скаредную ногу за порог арендаторской семьи. Неутомимые труды ее вознаграждались слишком дурно. Случалось очень часто, прохожий в поздний час ночи слышал рыдания и стоны бедной женщины под ударами ее мужа, и нередко бесприютный мальчик в глубокую полночь стучался в дверь соседнего дома, куда посылала его мать, чтоб спасти его от дикой ярости пьяного отца.