Постижение России; Опыт историософского анализа
Шрифт:
Первоначально это был царизм, как политический режим, предшествовавший большевизму, вслед за ним все классы, укорененные в старом социально-экономическом строе,- дворянство, буржуазия, духовенство, вся старорежимная интеллигенция, казачество - все несогласные с тотальной большевизацией России. Позже в разряд "врагов народа" вошла часть собственного крестьянства, успевшая разбогатеть за советский период истории, параллельно этому и на весь последующий период советской истории всякий, кто мыслил инаково, чем это предписывалось "генеральной линией партии", в том числе и многие члены самой партии. С Августа 1991-го в разряд новых "врагов народа" начали перекочевывать сами коммунисты, потом собственный парламент, в итоге чуть ли не сам русский народ, погрязший в историческом грехе коммунизма и не способный вписаться в новые модернизационные и цивилизационные проекты вненациональной России. И это весьма показательно для логики поведения вненациональной России в национальной истории: начав XX век с оппозиции национальной и исторической России, русской нации, она заканчивает столетие новой оппозицией национальной и исторической России и русской нации, но уже с новых цивилизационных позиций, с позиций западной цивилизации.
Это патологично, но это именно так: в России постоянно присутствует и действует субъект, страстно желающий преодолеть ее как Россию, не просто модернизировать, это естественно, а именно преодолеть. И в этом процессе главным оказывается не позиция, с которой преодолевается Россия, она всякий раз становится вненациональной, а именно само преодоление, которое и превращает любую позицию в истории во вненациональную. Это говорит в пользу вторичности позиции преодоления по отношению к самому желанию преодоления. Было бы желание, а позиция найдется, что свидетельствует о действительной глубине далеко зашедшего цивилизационного раскола субъектной базы истории России, о реальности угрозы самому существованию России. Ведь вненациональная Россия не просто находит себе врага в собственной стране, а строит свои отношения со страной с вненациональных позиций, строит их так, что в итоге всякий раз порождает в ней врагов, а после этого и на основе этого ведет себя в ней как в завоеванной стране, которую не жалко уже только постольку, поскольку она становится просто "этой страной", чужой на уровне базовых архетипов социальности, культуры, духовности.
Мало этого, она превращает собственное государство в главное средство своей борьбы за свое понимание и отношение к России, за свое существование в ее истории. И это закономерно, так как только государство, только организовавшись в силу государства и властного принуждения, вненациональная Россия может претендовать на то, чтобы навязать всему обществу цивилизационный переворот. Вот почему на протяжении всего XX столетия собственное государство становилось главным источником тягчайших цивилизационных потрясений и в той самой мере, в какой переставало быть национальным государством.
Это парадоксально, но это именно так: государство российское, как национальное, переставало быть национальным, связывало себя с осуществлением вненациональных целей и смыслов существования в истории и на этой основе превращалось в главный источник исторической нестабильности России.
И последнее, без чего проблема объяснения истоков исторической парадоксальности феномена России будет неполна: это проблема истоков непомерного насилия в истории России XX века. Речь идет не о внешних источниках насилия, в частности, пришедших в Россию вместе с двумя мировыми войнами XX столетия и не откуда-нибудь, а из Европы, а о причинах, так сказать, внутреннего происхождения, связанных с революциями, гражданской войной, коллективизацией, сталинскими репрессиями, с самими методами управления страной. На эту сторону вопроса следует обратить особое внимание, так как именно она стала предметом безудержных и, надо подчеркнуть, весьма злобных фальсификаций, главная направленность которых признать насилие чуть ли не сущностным свойством русской нации и на этой основе неотъемлемой составляющей всей национальной истории. В этом смысле вакханалия насилия, развязанная в России большевизмом, оказывается не чем иным, как только продолжением "особого русского пути" в истории. Вся его "особость" в этой связи может быть сведена к особой роли насилия в ее истории, особой по сравнению с европейской историей, которая, надо полагать, была лишена печальной участи российской и оказалась свободной от насилия.
В такой постановке вопроса вызывает законное возражение противопоставление истории России и истории Европы по признаку насилия первой и ненасилия второй. После ужасов фашизма, залившего кровью всю Европу, говорить об особой агрессивности русских и России выглядит, мягко говоря, как-то некорректно. Или фашизм - это изобретение русской истории и русской духовности, которое несчастная Европа экспортировала из вечно агрессивной России? Очевидно, что это чисто европейский феномен XX века. Но что показательно, несмотря на всю свою нечеловеческую, звериную жестокость, фашизм не стал основанием и средством для дискредитации всей европейской истории и, в частности, самой германской как ее неотъемлемой части. В России же крайности большевизма стали поводом для пересмотра всей национальной истории для ее тотальной дискредитации, начиная с архетипических глубин, с глубин национального духа. Оказывается, не то язычество, не те мифы и сказки, не то христианство лежат в основах русской души и ее истории. Вот почему российская история - это история вне основных цивилизационных потоков мировой истории. Отсюда и агрессивность СССР, ужасы сталинизма, насилия гражданской войны, казни Петра I, опричнина Ивана Грозного? Подверстать под эту логику интерпретации истории можно все что угодно. Было бы только желание. Но в том-то и дело, что оно всякий раз находится и, думается, до тех пор, пока будет существовать его субъектный носитель - вненациональная Россия.
Но обратимся к фактической стороне дела, к сравнительному анализу масштабов насилия в истории России и Европы. Чем объяснить, к примеру, обилие казней при Иване Грозном, его национальностью и принадлежностью к русской истории или все-таки тем, что он правил в XVI веке? Как известно, он решал задачи политической централизации и цена, которую заплатила Россия за преодоление своей политической раздробленности, вполне сопоставима с числом жертв европейских народов, положенных на алтарь централизации государства. Более внимательно всмотримся в современников Ивана Грозного. Разве французский король Карл IX запятнал себя меньшим количеством убийств, чем Иван IV? За одну только ночь, но какую - Варфоломеевскую, была зверски убита добрая половина родовитой французской знати - примерно столько же людей, сколько за восемь лет опричнины. По указу другого современника Ивана IV - английского короля Генриха VIII повешены 72 тысячи людей, повинных лишь в том, что они стали бродягами в результате превращения арендуемых ими земель в овечьи пастбища; при Елизавете - свыше 89 тысяч человек. За годы правления еще одного современника Ивана Грозного испанского короля Карла V было казнено около 100 тысяч еретиков.
Сравним, так сказать, и жертвы революций. В течение XVIII-XIX столетий по политическим обвинениям в России было казнено всего лишь 56 человек (6 пугачевцев, 5 декабристов, 31 террорист времен Александра II и 14 времен Александра III). В это же время только одна гильотина французской революции обезглавила 17 тысяч человек. За пять дней июня 1848 года в Париже было расстреляно свыше 11 тысяч восставших, а за несколько дней мая 1871 года более 30 тысяч коммунаров и 40 тысяч было сослано на каторгу. На этом фоне ни в какое сравнение не идут все казненные в России за революционные события 1905-1910 гг.- 3151 человек. Что касается революционного насилия, то и оно в I Русской революции не выходило за пределы европейской нормы, а, скорее, даже не дотягивало до нее. Так, в 1905 году только эсерами было убито от 1000 до 1500 человек. Правда, за несколько месяцев 1906 года было убито и ранено уже 1921 человек, включая сюда 34 губернатора, 38 высших чинов полиции, 31 духовное лицо, 64 крупных фабрикантов, управляющих, банкиров, купцов.
В целом же, если сравнить демографические потери Франции и России от их главных революций, то они оказываются сопоставимыми. За четверть века, до 1814 года Французская буржуазная революция пожрала от 3,5 до 4,5 млн. человек. Если такие потери в процентном отношении к общей численности населения Франции и России были бы в России, то это соответствовало бы 25-30 млн. жизней россиян. Это сопоставимые величины: в России с 1917 по 1922 г. погибло, по разным подсчетам, от 19,8 до 25 млн. человек. По всей видимости, в этом случае действует общая логика всех революций: чем они радикальнее, тем они разрушительнее для демографических основ истории. В этом отношении показательно, что даже в такой мирной и подчеркнуто маленькой стране, как Финляндия, при населении в 3 млн. человек в период подавления революции в 1918 году в течение нескольких дней было казнено 16 700 человек и заключено в концлагеря свыше 70 000 человек.
Таким образом, ничего специфически национального ни в масштабах насилия, ни в самом насилии в пределах истории России нет. А если есть, то легко объясняется масштабами России и спецификой решаемых исторических задач. Не стоит забывать, что такого радикализма в преобразовании формационных основ и логики истории, который был предложен Октябрем 1917-го, не знала вся предшествующая мировая история. Напомним: речь шла не об изменении исторической формы частной собственности, а об уничтожении ее в принципе; не об изменении форм эксплуатации человека человеком, а об ее преодолении в принципе; не об изменении субъекта классового господства, а о преодолении классов вообще и связанной с ними классовой борьбы? Все это и многое другое неизбежно порождало сопротивление и сопутствующее ему взаимное насилие, масштабы которого адекватны масштабам формационных преобразований. Но у проблемы насилия в России XX века есть специфическое измерение, не перекрываемое полностью объяснениями с позиций формационной логики истории, которое, собственно, и объясняет, почему одна треть граждан оказалась репрессированными собственным государством в собственной стране. Оно определяется цивилизационными истоками и цивилизационной направленностью насилия в России XX века.
В самом деле, Французская буржуазная революция была только социальной революцией, изменением только формационных качеств общества и только в пределах одного типа формационного развития, классово-антагонистического. Октябрь 1917-го уже в формационном измерении истории стал нечто большим, претендовал на изменение самого типа формационного развития общества, на переход к принципиально новому обществу и типу развития - бесклассовому. Кроме того, и это главное, Октябрь 1917-го радикальнейшие формационные преобразования общества превратил лишь в средство становления основ принципиально новой общечеловеческой цивилизации, построенной на принципах коммунизма. Европа не знала исторических изменений такой глубины и масштаба, начиная с принятия христианства. Ведь что такое европейское Возрождение? Радикальный цивилизационный сдвиг в истории, связанный с изменением отношения к античному культурному наследию - с актуализацией античной культуры в более полном объеме и глубине, с ее творческой переработкой и выработкой на этой основе новых оснований культуры, ставших продолжением европейской, но никак не ее преодолением. Именно поэтому Возрождение - это цивилизационная модернизация, но никак не цивилизационный переворот, модернизация основ европейской цивилизации, генетического кода ее истории для освоения новых формационных качеств общества, буржуазных.
За пределы цивилизационной модернизации не выходит и Реформация, хотя с ней был связан более радикальный раскол общества, близкий к цивилизационному. Но тем не менее слом старых символов Веры, выработка новой иерархии ценностей, новых духовных оснований бытия в истории не сопровождались тотальным отрицанием предшествующих. Они как бы вырастали из них, были их развитием в новых исторических условиях. Реформация, отвергая святость Священного предания, не покушалась на святость Священного писания, отрицая необходимость церкви, не отрицала необходимости самой религии. Она вообще не претендовала на смену системы архетипов социальности, культуры, духовности, лежащих в основах генетического кода европейской цивилизации, на сам способ их проживания в истории. Не покушалась на национальное своеобразие субъектных носителей европейской цивилизации, на саму цивилизационную логику истории.