Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма
Шрифт:
Но если Майкл Спикс прав, и не бывает чистого постмодернизма как такового, тогда остаточные следы модернизма можно рассмотреть под другим углом зрения, не столько в качестве анахронизмов, сколько в качестве необходимых неудач, которые вписывают тот или иной постмодернистский проект обратно в его контекст и в то же время вновь открывают для пересмотра вопрос о модерне. Я не буду заниматься здесь таким пересмотром; однако сохранение пережитков модерна и его ценностей — особенно иронии (у Вентури или де Мана), а также вопросов тотальности и репрезентации — дает повод для проработки одного из тех тезисов моего первоначального эссе, что сильнее всего смутили некоторых читателей; а именно замечания о том, что «постструктурализм» в его разных версиях или даже просто «теория» были также разновидностью постмодерна или по крайней мере оказываются ею теперь, при взгляде в прошлое. Теория — я предпочитаю здесь более неуклюжее выражение «теоретический дискурс» — казалась чем-то уникальным, если не привилегированным, среди постмодернистских искусств и жанров, поскольку могла порой бросить вызов притяжению духа времени и произвести школы, движения и даже течения авангарда там, где их существование уже не предполагалось. Две очень длинные и несоразмерные остальному тексту главы посвящены изучению двух наиболее успешных течений американского теоретического авангарда, а именно деконструкции и нового историзма, в которых обнаруживаются следы как модерна, так и постмодерна. Но старый «новый роман» Клода Симона также мог бы стать предметом такого рода дискриминации, которая не даст нам ничего особенного, пока мы — отказавшись от навязчивого желания разложить все предметы раз и навсегда по категориям модерна и постмодерна или даже «позднего модерна» и «переходного периода» Чарльза Дженкса — не построим модель противоречий, которые все эти категории разыгрывают в рамках самого текста.
В любом случае эта книга не является обзором «постмодерна» и даже введением в него (если вообще предполагать, что нечто подобное возможно); точно так же используемые в ней текстуальные экспонаты не являются чем-то характерным для постмодерна, его главными примерами или же «иллюстрациями» его основных черт. Это связано в определенной мере с самим определением качеств характерного, примера как такового и иллюстрации; но еще больше — с природой самих постмодернистских текстов, то есть собственно текста, поскольку именно он является постмодернистской категорией и феноменом, заменившим собой прежнюю категорию «произведения». Действительно, в процессе одной из этих необычайных постмодернистских мутаций, когда все апокалиптическое внезапно становится чем-то декоративным (или по крайней мере съеживается вдруг до «чего-то знакомого»), легендарный гегелевский «конец искусства» — пророческое понятие, обозначавшее анти- или трансэстетическое призвание модернизма стать чем-то большим, нежели искусство (или религия и даже «философия» в более узком смысле) — сводится ныне к «концу произведения искусства» и пришествию текста. Но в результате курятники для критики приходят в волнение не меньше, чем загоны для «творчества»: фундаментальное расхождение или несоизмеримость текста и произведения означает, что, выбрав образцовые тексты и наделив их в исследовании универсальной весомостью репрезентативного случая, мы незаметно превратим их в то же самое, что было раньше, то есть в произведение, которого в постмодерне вроде бы уже не должно быть. Это, так сказать, и есть гейзенбергов принцип постмодернизма, самая сложная проблема репрезентации для любого комментатора, с которой ему только приходится сталкиваться, и решением может быть разве что бесконечное слайд-шоу, «общий поток», продленный в бесконечность.
То же самое относится к предпоследней моей главе, посвященной некоторым недавним фильмам и историческим репрезентациям нового, аллегорического типа. Слово «ностальгия», вошедшее в заглавие этой статьи, обычно имеет другой смысл, отличный от того, что я стараюсь ему придавать, поэтому я специально заранее прокомментирую одно выражение, «кинематограф ностальгии» — другие возражения будут подробно разобраны в заключительном разделе — которое, к моему сожалению, могло вызвать определенные недоразумения. Я уже не помню, сам ли я придумал этот термин, который все еще представляется мне необходимым, хотя вы должны понимать, что в модных истористских фильмах, им обозначаемых, нельзя ни в коем случае видеть откровенные выражения прежнего томления, некогда названного ностальгией, скорее они представляют собой полную его противоположность, являясь обезличенным визуальным курьезом и «возвращением вытесненного» двадцатых и тридцатых «без аффекта» (в другом тексте я пытаюсь определить это как «ностальгию-деко»). Но поменять подобный термин задним числом можно не больше, чем заменить и собственно «постмодернизм» каким-то другим словом.
«Общий поток» ассоциативных выводов подхватывает затем и некоторые из давно укоренившихся, но при этом более серьезных возражений на мои позиции, кое-какие неверные интерпретации, как и другие темы, которые просто обязаны фигурировать в любой уважающей себя книге по этому предмету. В частности, я попытался компенсировать то, что показалось (вполне обоснованно) некоторым читателям ключевым упущением моей программной статьи, а именно отсутствие какого-либо обсуждения «агентности» или же того, что я, следуя за Плехановым, предпочел бы назвать «социальным эквивалентом» этой вроде бы бесплотной культурной логики.
Агентность, однако, поднимает вопрос о другой составляющей моего заглавия, «позднем капитализме», о котором нужно сказать еще кое-что. В частности, некоторые подметили, что оно функционирует в качестве своего рода знака, носителя какого-то смысла и выводов, которые не всегда ясны непосвященным [87] . Это не самое мое любимое выражение, и я пытаюсь чередовать его с другими синонимами («мультинациональный капитализм», «общество спектакля» или «общество изображений», «медиакапитализм», «мировая система» и даже собственно «постмодернизм»); но, поскольку правые также выделили то, что им, очевидно, представляется опасным новым понятием и опасной манерой речи (хотя некоторые экономические прогнозы пересекаются с их собственными идеями, а такой термин, как «постиндустриальное общество», определенно обладает некоторым семейным сходством с ними), этот конкретный участок идеологической борьбы, который, к сожалению, редко выбираешь сам, кажется надежным и достойным защиты.
87
Ср. слова Жака Деррида: «Каждый раз, когда в текстах, в которых речь идет о литературе и философии, мне попадается это выражение „поздний капитализм“, мне ясно, что догматическое или стереотипическое утверждение заменило собой аналитическое доказательство» (Derrida J. Some Questions and Responses//N. Fabb, D. Attridge, A. Durant, C. MacCabe (eds). The Linguistics of Writing. New York: Methuen, 1987. P. 254.
Насколько я знаю, общее употребление термина «поздний капитализм» берет начало во Франкфуртской школе [88] ; он постоянно встречается у Адорно и Хоркхаймера, иногда перемежаясь с другими синонимами (например, «администрируемым обществом»), и это ясно указывает на то, что имелась в виду совершенно другая концепция, скорее веберовского типа, в которой, поскольку она основывалась преимущественно на Гроссмане и Поллоке, подчеркивались две существенные черты: (1) постепенное формирование сети бюрократического контроля (в том числе в ее довольно-таки кошмарных формах «фукианской», как мы могли бы назвать ее сейчас, решетки) и (2) взаимопроникновение государства и большого бизнеса («государственный капитализм»), так что нацизм и «Новый курс» становятся системами, связанными друг с другом (также в повестку заносится социализм в той или иной форме, будь она доброкачественной или сталинской).
88
См. мою работу: Jameson F. Late Marxism: Adorno, or, the Persistence of the Dialectic. London: Verso, 1990; эта тема заслуживает более внимательного изучения. Пока я нашел лишь несколько косвенных ссылок на нее, если не считать следующих работ: Marramao G. Political Economy and Critical Theory//Telos. 1974. No. 24; Dubiel H. Theory and Politics. Cambridge, Mass.: MIT Press, 1985.
Сегодня у термина «поздний капитализм», используемого довольно широко, совершенно другие коннотации. Никого больше особенно не волнует расширение государственного сектора и бюрократизация: они представляются простым и «естественным» фактом жизни. Отличие нового понятия от старого (которое в основном отвечало ленинскому понятию «монопольной стадии» капитализма) состоит не только в акценте на новых формах бизнес-организаций (мультинациональных и транснациональных компаниях), не укладывающихся в монопольную стадию, но, в первую очередь, в совершенно отличной от прежнего империализма, представлявшего собой всего лишь соперничество нескольких колониальных держав, картине мировой капиталистической системы. Схоластические и, я бы даже сказал, теологические споры о том, согласуются ли различные понятия «позднего капитализма» с марксизмом (несмотря на то, что Маркс в своем «Очерке критики политической экономии» (Grundrisse) неоднократно упоминает о «мировом рынке» как конечном горизонте капитализма [89] ), завязаны на вопрос интернационализации и на то, как ее описывать (и в частности на вопрос о том, является ли компонентом «теории зависимости» или же теории «мир-системы» Валлерстайна модель производства, основанная на социальных классах). Несмотря на эти теоретические неопределенности, справедливо будет сказать, что сегодня у нас есть приблизительное представление об этой новой системе (названной «поздним капитализмом», чтобы выделить именно ее преемственность с тем, что было раньше, а не разрыв, слом или мутацию, которую желали подчеркнуть такие понятия, как «постиндустриальное общество»). К ее чертам, наряду с вышеупомянутыми формами транснационального бизнеса, относятся новое международное разделение труда, новая головокружительная динамика международного банковского сектора и бирж (включая огромный финансовый долг второго и третьего мира), новые формы медийной взаимосвязи (включающие, что важно, такие транспортные системы, как контейнеризация), компьютеры и автоматизация, перенос производства в развитые области третьего мира, а также все более привычные социальные последствия, в том числе кризис традиционной рабочей силы, появление яппи и джентрификация — теперь уже на глобальном уровне.
89
См., например: Маркс К. Экономические рукописи 1857-1859 годов//Сочинения. Издание второе. М.: Издательство политической литературы, 1968. Т. 46. Ч. 1. С. 45-46, 71-72, 227.
Решая вопрос о периодизации феномена такого рода, мы должны усложнить модель несколькими дополнительными эпициклами. Необходимо провести различие между постепенным формированием различных (часто не связанных друг с другом) условий новой структуры и «моментом» (не обязательно хронологическим), когда все они сливаются воедино, образуя функциональную систему. И сам этот момент является не столько хронологическим, сколько близким к «Nachtraglichkeit» Фрейда, или ретроактивностью: люди замечают динамику некоей новой системы, в которую они сами погружены, только позже и постепенно. Это восходящее коллективное сознание новой системы (которое само складывается рывками и фрагментами на основе множества не связанных друг с другом симптомов кризиса, таких как закрытие фабрик или повышение процентных ставок) не вполне совпадает с возникновением новых культурных форм выражения («структуры чувства» Реймонда Уильямса кажутся в конечном счете весьма странным способом изображать постмодернизм как явление культуры). Каждый готов теперь признать, что разнообразные предварительные условия новой «структуры чувства» существовали и до того, как они смогли сложиться и кристаллизоваться в относительно гегемонический стиль; однако эта предыстория не синхронизирована с экономической. Так, Мандель указывает на то, что основные технологические условия новой «длинной волны» третьей стадии капитализма (здесь названной «поздним капитализмом») наличествовали к концу Второй мировой войны, которая привела также к реорганизации международных отношений, деколонизации колоний и закладке фундамента для возникновения новой мировой экономической системы. Но в культурном отношении предварительное условие обнаруживается (если не считать множества разношерстных модернистских «экспериментов», которые впоследствии переоформляются в предшественников) в огромных социально-психологических трансформациях 1960-х годов, которые смели значительную часть традиции на уровне «ментальностей». Таким образом, экономическая подготовка постмодернизма или позднего капитализма началась в 1950-х годах после того, как был компенсирован военный дефицит потребительских товаров и запчастей и на рынок начали выходить новые товары и технологии (не последними из которых оказались медиатехнологии). С другой стороны, психический габитус новой эпохи требует абсолютного разрыва, усиливающегося поколенческим сломом, достигнутым в полной мере в 1960-е годы (следует понимать, что экономическое развитие не берет ради этого паузу, но продолжается на собственном уровне в соответствии со своей логикой). Если вы предпочитаете ныне несколько устаревшую терминологию, это различие в значительной степени совпадает с различием Альтюссера между гегелевским «сущностным срезом» (или coupe d'essence), в котором критика культуры желает найти один-единственный принцип «постмодерна», присущий как нельзя более разнообразным и дифференцированным качествам социальной жизни, и собственно альтюссеровской «господствующей структурой», в которой различные уровни сохраняют полуавтономию в отношении друг друга, работают на разных скоростях, развиваются неравномерно, но все же вступают в своего рода сговор, чтобы произвести тотальность. Добавьте к этому неизбежную проблему репрезентации, указывающую на то, что «нет позднего капитализма вообще», но есть лишь та или иная национальная форма такого капитализма, так что читатели, не относящиеся к числу жителей Северной Америки, непременно пожалуются на америкоцентризм моей собственной концепции, который оправдывается только тем, что «короткий американский век» (1945-1973) как раз и образовал рассадник или посевное поле для новой системы, тогда как развитие культурных форм постмодернизма стало, можно сказать, первым собственно североамериканским глобальным стилем.
В то же время я считаю, что оба рассматриваемых уровня, базис и различные надстройки — экономическая система и культурная «структура чувства» — каким-то образом кристаллизовались в потрясениях, вызванных кризисами 1973 года (нефтяным кризисом, отменой международного золотого стандарта, фактическим завершением большой волны «войн за национальное освобождение» и началом конца традиционного коммунизма), которые, когда пыль наконец осела, открыли наличие уже совершенно сложившегося, хотя при этом странного нового ландшафта, который я пытаюсь описать в статьях, собранных в этой книге (ставшей одной из проб и гипотетических концепций, которых становится все больше и больше) [90] .
90
Концепций и версий становится все больше, из них я бы рекомендовал следующие: Harvey D. The Condition of Postmodernity. Oxford: Wiley-Blackwell, 1989; Rojo A. B. La Isla que se repite. Hanover, N. H.: Ediciones del Norte, 1990; Soja E. Postmodern Geographies. London: Verso, 1989; Gitlin T. Hip-Deep in Postmodernism// New York Times Book Review. Nov. 6, 1988. P. 1; Connor S. Postmodernist Culture. Oxford: Basil Blackwell, 1989.
Вопрос о периодизации, однако, абсолютно не чужд сигналам, исходящих от выражения «поздний капитализм», которое теперь четко идентифицируется как своего рода левацкий лозунг, заминированный политически и идеологически, так что само его использование определяет неявное согласие по довольно большому спектру марксистских в своей сущности социально-экономических положений, которые другая сторона, возможно, и не готова принять. «Капитализм» и сам всегда был в этом смысле довольно забавным словом: употребление этого слова — в других отношениях достаточно нейтрального обозначения социально-экономической системы, свойства которой, не вызывают разногласия сторон — похоже, говорило о том, что у вас какая-то критическая, подозрительная, если не попросту социалистическая позиция: только откровенно правые идеологи или крикливые апологеты рынка продолжают использовать его с одним и тем же чувством глубокой удовлетворенности.
«Поздний капитализм» все еще оказывает подобный эффект, но с некоторым отличием: эпитет, входящий в это выражение, редко означает какую-нибудь глупость вроде окончательного дряхления, слома или смерти системы как таковой (такой темпоральный взгляд скорее подошел бы модернизму, чем постмодернизму). Обычно слово «поздний» передает ощущение того, что нечто изменилось, что вещи стали другими, что мы претерпели трансформацию жизненного мира, решительную, но несравнимую с прежними судорогами модернизации и индустриализации, возможно, менее заметную и яркую, но более долговременную именно потому, что более обширную и полную [91] .
91
В другой работе, связанной с данной (см. выше сноску 7), я, как сказал бы Хейден Уайт, «почувствовал возможным для себя» использовать немецкий термин «Spatmarxismus» [поздний марксизм] для обозначения марксизма того рода, что пришелся бы впору новой системе.