ЖАНРЫ

Посторонний. Миф о Сизифе. Калигула. Записные книжки 1935-1942
Шрифт:

Дыша этими запахами, давя пахучие плоды, Мерсо понял, что лето подходит к концу. На пороге была зима. Он, как и плоды, созрел, чтобы встретить ее. С тропинки не было видно моря, но можно было заметить легкую красноватую дымку, окутывающую вершину горы и предвещающую наступление вечера. Пятна света на затененной листвой тропе меркли. Мерсо жадно втянул в себя горький аромат, который праздновал этим вечером свою помолвку с землей. Подобно приливу накатывал на него этот вечер, опускающийся на мир, на тропу между оливковыми и мастиковыми деревьями, на виноградники и красную землю вблизи тихо плещущихся волн моря. Столько вечеров, подобных этому, уже было вобрано им в себя, как обещание счастья, что ощущать как счастье и этот вечер означало измерить путь, который он прошел от надежды к победе. Он принимал это зеленое небо и эту влажную от любовного соития землю с той же дрожью страсти и желания, которые объяли его, когда он убивал Загрея; и тогда, и сейчас его сердце не знало злобы.

Глава 5

В январе зацвели миндальные деревья. В марте грушевые, персиковые и яблоневые. Месяц спустя переполнились, а затем вернулись к обычному состоянию источники воды. В начале мая провели первый сенокос, в последние майские дни сняли урожай овса и ячменя. Стали наливаться абрикосы. В июне в пору жатвы начали созревать ранние сорта груши. Родники пересыхали, становилось все жарче. Но кровь земли, иссякая в одном месте, брала свое в другом – зацвел хлопчатник, виноград накапливал сахар. Случился суховей, высушивший землю, повсюду вспыхнули пожары. А потом как-то разом год повернуло в другую сторону. Второпях завершился сезон сбора винограда. Ливневые дожди с сентября по октябрь умыли землю. А вместе с дождями, едва закончились летние труды, началась посевная, источники вновь наполнились и разразились потоками воды. Под конец года озимые на иных полях уже проросли, на прочих еще только заканчивались подготовительные работы к посеву. Чуть позже миндальные деревья снова накрылись белыми шапками под ледяным голубым небом. Новый год на земле и небе шел своим чередом. Был посеян табак, обработаны серой виноградники, привиты деревья. В том же месяце поспела мушмула. И снова сенокосная страда, жатва и летние труды. На макушке года крупные, сочные, липнущие к пальцам плоды украшали столы: фиги, персики и груши, которые жадно поедались в перерывах во время молотьбы. А как пришло время собирать урожай винограда, небо затянуло тучами. С севера потянулись черные молчаливые стаи скворцов и дроздов. Для них маслины были уже в самый раз. После того, как птицы улетели, маслины собрали. Во второй раз проросли зерна пшеницы. Огромные облака, также пришедшие с севера, прошли над морем и землей, пригладили морскую поверхность и оставили ее ровной и прозрачной, как стекло, под хрустальным небом. В течение нескольких дней по вечерам вдали вспыхивали зарницы. На землю пали первые заморозки.

Тут-то Мерсо и слег впервые. Плеврит продержал его взаперти целый месяц. Когда он поправился, деревья на склонах Шенуа, тянущихся до самого моря, покрылись цветами. Никогда еще ни одна весна так его не трогала. В первую после выздоровления ночь он долго шел по полям до того места, где спала Типаса. В тишине, населенной шелковыми звуками неба, ночь, как молоко, изливалась на мир. Мерсо шагал по прибрежным скалам, проникаясь задумчивым великолепием ночи. Море, полное лунного света, бархатистое, похожее на изворотливого зверя, тихонько посвистывало. Оно виднелось чуть ниже, полное лунного света и бархата, гладкое и податливое, как зверек. В этот час одинокому, безразличному ко всему и к себе самому Мерсо показалось, что он достиг наконец того, что искал, и что наполнявший его покой родился из терпеливого забвения себя самого, которого он добивался и достиг с помощью этого горячего мира, без гнева отвергавшего его. Он легко ступал по земле, шум его собственных шагов казался ему чужим, то есть если и знакомым, то в той же мере, в какой знакомыми были шорохи зверьков в зарослях мастиковых деревьев, шум прибоя или биение ночи в глубинах неба. И точно так же ощущал он свое тело, как бы со стороны, так же как теплое дыхание весенней ночи, запахи соли и гниющих морских водорослей. Его метания по свету, настоятельные поиски счастья, страшная рана Загрея, эта мешанина из костей и мозга, тихие часы, проведенные в «Доме, предстоящем Миру», жена, собственные надежды и боги, – все это встало перед его внутренним взором, но так, будто это была какая-то история, которой Мерсо неизвестно почему отдал предпочтение, одновременно чужая ему и тайно близкая, любимая книга, которая льстит и подтверждает самое затаенно-сердечное, только вот написанная кем-то другим. Впервые в его ощущениях была дана только одна реальность – реальность страсти к риску, жажда силы, инстинктивное сознание своего родства с миром. Избавившись от гнева и ненависти, он не знал и сожаления. Сидя на скале, чье щербатое лицо Мерсо ощущал под своими пальцами, он смотрел на море, молчаливо вздымающееся в лунном свете. Думал о лице Люсьены, которое ласкал, о ее теплых губах. На ровной поверхности воды, как масло, растекалась долгими блуждающими улыбками луна. Вода, должно быть, была теплой, как губы женщины, податливой и готовой раскрыться навстречу мужчине. По-прежнему сидя на скале, отдавшись молчаливому восторгу, в котором переплелись надежда и отчаяние, неотделимые от человеческой жизни, Мерсо почувствовал вдруг, насколько близки счастье и слезы. Все понимающий изнутри и с внешней стороны, разъедаемый страстью и невозмутимый, Мерсо понимал, что сама его жизнь и судьба завершаются здесь и что все его усилия отныне будут направлены на то, чтобы приспособиться к этому счастью и лицом к лицу столкнуться с его ужасной истиной.

Он почувствовал настоятельную необходимость отдаться морской стихии, потерять себя и заново обрести, поплыть по лунной дороге, пролегающей по теплой воде, чтобы умолк голос прошлого и родился хорал счастья. Мерсо разделся, спустился по скалистому обрыву вниз и шагнул в море. Оно было теплое, как человеческое тело, вода струилась вдоль рук, льнула к ногам, цепко заключая их в плен. Он поплыл под немым живым небом, выбрасывая то одну, то другую руку вперед и чувствуя, как мускулы спины задают ритм его движению. Всякий раз, как Мерсо выбрасывал руку вперед, повсюду разлетались серебряные капли, и он воображал, что это великолепные семена будущего урожая счастья. Затем рука погружалась в воду и, как мощный лемех, трудилась, разламывая надвое воды, чтобы почерпнуть в них новую опору и надежду. Его ноги, молотя по воде, порождали пену и шум, странным образом так отчетливо разносящийся по молчаливой ночи. Чувствуя собственную силу, ритм продвижения, Мерсо испытал восторг, он плыл все быстрее и вскоре был уже далеко от берега, один в ночи и в мире. Но вдруг подумал о бездне, разверзшейся под его ногами, и поплыл медленнее. Все, что было под ним, влекло его, как лик неведомого мира, как продолжение этой ночи, которая возвращала его самому себе, как сердце из воды и соли еще не изученной жизни. Им овладело опасное искушение, с которым Мерсо тут же справился, к большой телесной радости. И поплыл еще быстрее дальше. Испытав блаженную усталость, повернул к берегу. Но в эту минуту попал в холодное течение и был вынужден замедлить темп, лязгая зубами и не справляясь со своим телом. Этот сюрприз, преподнесенный ему морем, восторгал его; ледяной холод пробирал до костей и обжигал, как любовь неведомого бога, лишал сил. С трудом добравшись до берега, Патрис стал одеваться, стуча зубами и смеясь от счастья.

На обратном пути ему стало плохо. С тропинки, которая вела от моря к дому, ему был виден скалистый выступ, гладкие колонны в окружении развалин. Как вдруг все закружилось, и Мерсо оказался лежащим в зарослях мастики, чьи поврежденные листья источали аромат. Шатаясь, добрел он до дома. Его тело, незадолго до того вознесшее хозяина до пределов радости, теперь погружало его в отчаяние. Боль угнездилась в желудке, глаза слипались. Патрис приготовил чай. Но кастрюля, в которой он подогрел воду, оказалась грязной, и чай получился омерзительным. И все же он его выпил, перед тем как лечь. Снимая обувь, Мерсо взглянул на свои руки, от которых отхлынула кровь, и заметил, что у него никогда прежде не было таких ногтей: очень розовых, отросших и загнутых. Они придавали рукам вид чего-то уродливого и нездорового. Его грудь словно сжало тисками. Он закашлялся, слюна была обычного цвета, хотя во рту остался привкус крови. В постели его затрясло. Мерсо чувствовал, как дрожь пробирается от кончиков пальцев на ногах к плечам и, подобно струйкам ледяной воды, обдает их, зуб не попадал на зуб, простыни казались влажными. Дом как будто раздался, увеличился в размерах, знакомые звуки разносились по нему, уходя в бесконечность, словно на их пути не было препятствий, положивших бы предел их распространению. Он слышал, как море накатывало на гальку, как за окнами шумела ночь, как лаяли на дальних фермах собаки. Ему стало жарко, Патрис отбросил одеяла – затем холодно, он снова накрылся. В этом балансировании на грани между двумя страданиями, в дреме и беспокойстве, не дававшем уснуть, Мерсо вдруг понял, что болен. Страх охватил его при мысли, что он может умереть в этом бессознательном состоянии и не имея возможности посмотреть вперед. Деревенские часы пробили, но он не смог разобрать, сколько раз. Мерсо не желал умирать от болезни. По крайней мере, от болезни, которая была тем, чем она часто является: постепенным умиранием, переходом к смерти. Он неосознанно желал встречи со смертью, но в состоянии владения всеми своими силами. А не встречи смерти с тем, что было почти ее аналогом. Патрис встал, подтащил с трудом кресло к окну и сел, укрывшись одеялами. Сквозь легкие занавески в тех местах, где складки не делали их плотнее, были видны звезды. Он глубоко вдохнул и схватился за подлокотники кресла, чтобы унять дрожь в руках. Важно было не потерять сознание. «Я должен», – думал Мерсо. Мелькнуло в голове, что на кухне не выключен газ. «Я должен», – повторял он. Ясность сознания тоже требовала долготерпения. Всего можно добиться. Он стукнул кулаком по подлокотнику кресла. Сильным, слабым или волевым не рождаются. Сильным физически или морально становятся. Судьба не в самом человеке, а вокруг него. Тут только он заметил, что плачет. Странная слабость, нечто вроде трусости, порожденной болезнью, возвращала его в детство и к слезам. У него застыли руки, сердце наполнилось огромным отвращением. Мерсо думал о своих ногтях, под ключицей он нащупал лимфатические узлы, показавшиеся ему огромными. А за окном была вся эта красота, изливавшаяся на мир. Патрис не желал расставаться со своей жадностью к жизни. Думал о тех вечерах в Алжире, когда к зеленому небу поднимается гул людей, покидающих фабрики под вой сирены. Из вкуса полыни, диких цветов, выросших среди развалин, вокруг домишек, окруженных кипарисами в Сахеле, ткался образ жизни, в котором красота или счастье заимствовали свое лицо у отчаяния и в котором Мерсо находил нечто вроде мимолетной вечности. Этого он покидать не желал, как и того, что мир будет продолжать существовать без него. До краев преисполненный бунта и жалости, Патрис вдруг увидел лицо Загрея, обращенное к окну. Долго кашлял. Тяжело дышал. Ему было тесно в пижаме. Ему было холодно. Ему было жарко. Его душила не находившая выхода ярость, кровь тяжело стучала в виски, с пустым взглядом, сжав кулаки, он ждал нового приступа, который погрузил бы его снова в лихорадочное забытье. Лихорадка вернулась, ввергла его во влажный и замкнутый мир, в котором глаза его закрылись и погасили бунт зверя, жадно охраняющего свою жажду и голод. Но перед тем как уснуть, Мерсо успел увидеть, как ночь слегка побледнела за занавесками, и услышать, как проснулся мир и раздался яростный зов нежности и надежды, который растапливал его ужас перед смертью, но в то же время заверял, что смысл смерти он обретет в том, что являлось прежде всем смыслом его жизни.

Когда Патрис проснулся, день был уже в разгаре, целый сонм птиц и насекомых распевал на жаре. Он вспомнил, что в этот день должна приехать Люсьена. Сам он был разбит и снова забрался в постель. Во рту господствовал привкус лихорадки, резь в глазах делала окружающее более суровым. Мерсо передал Бернару просьбу прийти. Тот пришел, все такой же молчаливый и деловой, выслушал его, снял очки, чтобы протереть их, и проговорил: «Плохо дело». Сделал два укола. Через секунду Патрис, вообще-то выносливый, потерял сознание. Когда он пришел в себя, то увидел, что Бернар держит его одной рукой за запястье, а в другой у него часы, за движением секундной стрелки которых он наблюдает.

– Видите, – сказал Бернар, – обморок длился пятнадцать минут. Сердце ослабло. Вы можете не выйти из очередного обморока.

Мерсо закрыл глаза. Он был изнурен, губы его побелели, стали сухими, дышал он со свистом.

– Бернар, – позвал он.

– Слушаю вас.

– Я не хочу помереть, не приходя в сознание. Мне нужно оставаться в сознании, понимаете?

– Да, – сказал доктор и дал ему несколько ампул. – Если почувствуете слабость, разбейте и проглотите. Это адреналин.

Выходя из дому, Бернар столкнулся с Люсьеной.

– Вы все так же очаровательны.

– А что, разве Патрис болен?

– Да.

– Это серьезно?

– Нет, он в порядке, – ответил доктор и добавил: – Вот что, один совет, оставляйте его побольше одного, по мере возможности.

– А, так значит, это не страшно, – успокоилась Люсьена.

Весь день Мерсо задыхался. Дважды ощущал назойливый холод, который засасывал его в воронку нового обморока, дважды адреналин вытаскивал его из засасывающей трясины. И весь день он не отводил своих темных глаз от великолепия за окном. К четырем часам на горизонте возникла красная точка и, мало-помалу вырастая, превратилась в большую красную лодку, сверкающую на солнце от брызг и рыбной чешуи. Перес стоял на дне лодки и греб. Быстро наступила ночь. Мерсо закрыл глаза и впервые со вчерашнего дня улыбнулся. Он не разжимал зубов. Люсьена была в другой комнате, но, забеспокоившись, поспешила к нему и бросилась обнимать мужа.

– Садись, – сказал Патрис, – можешь остаться.

– Не разговаривай, это тебя утомляет, – ответила она.

Пришел Бернар, сделал уколы и ушел. Большие красные облака медленно плыли по небу.

– Когда я был ребенком, – с усилием начал Мерсо, утопая в подушках и устремив взгляд на небо, – моя мать говорила, что это души мертвых, возносящиеся в рай. Я был заворожен тем, что и у меня душа красного цвета. Теперь я знаю, что это явление чаще всего обещает ветер. Но и это чудесно.

Наступила ночь. Видения шли одно за другим. Большие фантастические звери покачивали головами среди пустынных пейзажей. Мерсо оттеснил их в глубь беспамятства. Оставил только лицо Загрея. Теперь они стали кровными братьями, породнились. Тот, кто убил, теперь сам умирал. И как тогда, стоя перед убитым им человеком и глядя на его рану, он обратил взгляд на свою жизнь, и это был взгляд мужчины. Жизнь продлилась до этих пор. Теперь можно было и обсудить ее. От того большого порыва, сносящего все на своем пути, владевшего им вначале, от невыразимой и созидательной поэзии жизни ничего не осталось, одна лишь прямолинейная истина, которая является противоположностью поэзии. Из всех тех людей, которых он носил в себе, как и всякий в начале жизни, из тех различных существ, которые переплетались в нем корнями, не смешиваясь, остался один – теперь Мерсо знал, кем он был: тот выбор, который за человека делает судьба, он осуществил сам, сознательно и храбро. Это и составляло все его счастье, как жизни, так и смерти. Эта смерть, на которую Патрис некогда взирал с ужасом животного… Теперь он понимал, что бояться ее означает бояться жизни. Страх смерти оправдывает безграничную привязанность к тому, что имеется в человеке живого. А все те, кто не совершил решительных действий, чтобы приподняться над своей жизнью, все те, кто трусливо прятал голову под крыло, расписывались в беспомощности, все они боялись смерти по причине той санкции, которую она налагала на их жизнь, прошедшую впустую. Они не насытились жизнью, потому как никогда и не жили. Смерть подобна событию, навсегда лишающему странника возможности утолить свою жажду, не утоленную при жизни. А для кого-то она фатальное и благодетельное событие, которое стирает, отрицает и улыбается и признательности, и бунту. Он провел день и ночь, сидя на кровати, положив руки на ночной столик, а голову на руки. Лежа Мерсо дышать уже не мог. Люсьена сидела рядом и молчала. Иногда он бросал взгляд на нее. Приходило в голову, что когда его не станет, она отдастся первому, кто дотронется до нее. Она подарит себя ему целиком, во всей роскоши своей груди, своих бедер, как дарила себя ему, и мир продолжится в тепле ее полураскрытых губ. Порой Мерсо поднимал голову и обращал ее к окну. Его было не узнать: запавшие, воспаленные, утратившие блеск глаза, небритые щеки бледно-синего цвета.

Взглядом больного кота смотрел он в окно, вздыхал, поворачивался к Люсьене. Улыбался ей. Суровая улыбка помогала внутренне собраться, придавала его расползающемуся во все стороны лицу неожиданную силу, веселую серьезность.

– Все в порядке? – спрашивала жена упавшим голосом.

– Да.

Потом он возвращался во мглу своих мыслей. И впервые именно теперь, дойдя до грани силы и сопротивления, изнутри понял суть улыбки Ролана Загрея, которая приводила его в такое отчаяние в самом начале их знакомства. Его короткое учащенное дыхание оставляло на мраморе ночного столика влажный налет, тепло которого возвращалось к нему. И это нездоровое тепло делало более ощутимым холод, овладевший ступнями ног и пальцами рук. В этой борьбе тепла и холода тоже проявлялась жизнь, с ней он обретал тот самый восторг, который охватил Загрея, благодарящего жизнь за то, что «все еще позволено гореть». Мерсо испытывал братскую яростную любовь к этому человеку, который прежде был ему чужим, и понимал, что, убив его, он связал себя с ним вечными узами. Тяжелые слезы медленно наворачивались на глаза, у них был смешанный вкус жизни и смерти, и было понятно, что эти слезы роднили убийцу с его жертвой. В самой неподвижности Загрея перед лицом смерти Патрис находил тайный и суровый образ своей собственной жизни. Лихорадка помогала ему в этом, а вместе с нею приводящая в восторг уверенность, что ему удастся до конца пребывать в сознании и умереть с открытыми глазами. Загрей тоже в тот день не закрывал глаз, в них тоже скопились слезы. Но то была последняя слабость человека, который не получил от жизни всего. Мерсо не боялся этой слабости. Кренясь под напором крови, пытающейся сломить его, он все еще понимал, что справится с этой слабостью. Ибо он исполнил свое предназначение, единственный долг человека, который только в том и состоит, чтобы быть счастливым. Недолго, разумеется. Но продолжительность тут ни при чем. Время может быть разве что препятствием, или же оно вообще не в счет. Патрис преодолел препятствие, и неважно, сколько продлилось его новое существование – два года или два десятка лет. Счастье в том, что оно было.

Люсьена встала, чтобы укутать плечи мужа, с которых сползло одеяло. Он вздрогнул от ее прикосновения. С того дня, когда Мерсо чихнул на маленькой площади возле виллы Загрея, до сего часа его тело верно служило ему и помогало во взаимоотношениях с миром. Но в то же время продолжало жить своей жизнью, не совпадающей с жизнью человека, вместилищем которому служило. За эти несколько лет в нем, в этом теле, свершился медленный процесс распада. Теперь оно полностью завершило круг своего существования и было готово покинуть Патриса и вернуть его миру. Внезапное содрогание еще раз напомнило о том сообщничестве, которое объединяло Мерсо с его телом и доставляло им обоим столько удовольствий. И на этом основании он принимал содрогание как дарованную ему радость. Пребывать в сознании, только это и было нужно, без обмана, без трусости, оставаться один на один со своим телом, широко раскрыв глаза навстречу смерти. Речь шла о сугубо мужском деле. Ничего, ни привязанности, ни декораций, одна лишь бесконечная пустыня одиночества и счастья, в которой Мерсо сдавал свои последние карты. И чувствуя, как слабеет дыхание, он втянул в себя воздух, легкие захрипели, как хрипит орган под неумелыми пальцами. Патрис чувствовал: лодыжки совсем застыли, руки онемели. Занималось утро нового дня.

Поделиться с друзьями: