ЖАНРЫ

Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности
Шрифт:

И я не думала сознательно о войне, когда вдруг сказала своим родителям, что я поеду на 1-е мая в Ленинград. Казалось бы, мне было незачем туда ехать: мне все равно в конце июня надо было поехать туда, чтобы заявиться в деканате и еще раз подтвердить мое возвращение в университет осенью 1941 года. Так что сестру я могла увидеть в июне, как и племянника. Мою любимую школьную подругу Катю я, возможно, тогда бы уже не застала в Ленинграде, так как географы каждое лето уезжали на практику, но потом она бы приехала в Псков на остаток каникул или, самое позднее, я встретилась бы с ней в Ленинграде в начале сентября, в новом учебном году. Но какой-то внутренний императив толкнул меня неожиданно для самой на эту поездку к 1-му мая. Я не собиралась в Ленинград и вдруг, незадолго до 1 мая, решила ехать. Мои родители не возражали.

1 мая 1941 года было в Ленинграде холодным. Шел мокрый снег и таял на голых руках и ногах физкультурников, шагавших в майках в рядах принудительных демонстрантов. Снова пришлось мне много походить пешком, так как транспорта не было из-за демонстраций, но это было нудное хождение по мокрым улицам под серым небом.

Катя достала билеты в оперу для меня и для себя. Я уже не помню, какую оперу мы тогда слушали. Но когда я рассталась с Катей и шла по Невскому к нужному мне троллейбусу, у меня вдруг екнуло сердце: я увидела длинную колонну грузовиков, наполненных солдатами, ехавшую в сторону финской границы. Лица их в серой мгле мелкого дождика, в который перешел мокрый снег, были хмурыми и сосредоточенными. Совсем как в финскую войну.

Это визуальное впечатление было сильнее, чем сон и слухи о речи Сталина; оно дало мне понять, что война на носу.

Как с сестрой и ее семьей, так и с Катей, я распрощалась до скорого свидания в конце июня. Но свидания этого не было. Как сестру и ее семью, так и Катю я в эту майскую поездку видела последний раз в жизни. Видимо, поэтому мне и надо было ехать в Ленинград.

И тем не менее жизнь в Пскове снова вошла в свою колею, и я затолкнула сначала в подсознание все признаки приближавшейся войны.

14 июня в Прибалтийских республиках начались массовые аресты. Мы, конечно, ничего об этом не знали, хотя эшелоны с арестованными шли частично через Псков.

И вдруг в псковских магазинах появилось масло. И какое! Прекрасное сливочное масло лежало горами на прилавках. Я зашла в магазин и для проверки попросила отвесить мне килограмм. Продавщица сейчас же отрезала от горы масла кусок, взвесила и подала мне. Остолбенело я взяла килограмм масла. Можно было купить и несколько килограммов… Что же произошло?

На этот раз не военные, а железнодорожники объяснили: неожиданно были остановлены транспорты продовольствия, шедшие в Германию. При тогдашней слабой технике хранения и при такой жаре долго держать масло не имело смысла, и его «выбросили» в магазины Пскова. Отчего вдруг затормозили продовольственные транспорты в Германию? Не было ли это дополнительным признаком того, что война совсем близко? Но и тут мы как-то отмахнулись от надвигавшегося.

Приближалось время ехать в Ленинград, чтобы явиться в деканат университета. Поездку мы назначили на воскресенье, 22 июня, чтобы мне в понедельник сразу же утром пойти в деканат.

22-го июня, ровно в 4 часа, Киев бомбили, Нам объявили, Что началася война.

Нет, в 4 часа утра, да и значительно позже, нам еще ничего не объявили. Утром этого рокового воскресенья радио передавало все время воинственные песни. Много раз повторялось «Если завтра война…» А война уже шла.

Поезд, которым я хотела ехать в Ленинград, отходил в 2 часа. Мама решила накормить нас ранним обедом: обычно мы обедали в 2 часа, но ввиду моего отъезда это было бы уже поздно. В то время, как мама возилась на кухне с моими любимыми котлетами, я складывала небольшой чемоданчик. Много брать с собой не надо было, я не собиралась долго оставаться в Ленинграде, может быть, неделю. Мой отец поливал цветы — это была его обязанность, — вообще занимался какими-то мелкими обычными делами.

Радио почему-то оставалось включенным, хотя назойливые военные песни действовали на нервы. Почему мы не поняли, что означали эти песни? Но ведь в СССР часто паниковали и подготавливали население к возможной войне. Или подсознание сопротивлялось полному пониманию смысла этой музыкальной военщины до последнего момента?

Так или иначе, радио осталось включенным, когда мы еще до 12-ти сели за стол для раннего обеда. Обычно мы радио, во всяком случае, на время обеда, выключали.

Ровно в 12 часов было объявлено о выступлении Молотова. Своим деревянным, безэмоциональным голосом, не выказавшим ни малейшего волнения даже в этой ситуации, — не случайно этот дубовый человек дожил до 96 лет, — Молотов объявил нам о «коварном нападении Германии на Советский Союз», сказал, что были бомбардированы Киев и другие города. У меня застряла в горле котлета…

Без всяких пререканий было сразу же решено, что я в Ленинград не еду. В такой момент семье не следовало разлучаться, а в том, что советская армия не окажет серьезного сопротивления, мы все были уверены. Я снова разложила вещи из чемодана.

На этом я заканчиваю воспоминания детства и ранней юности, кончившейся с началом войны.

Часть четвертая

Война

Начало

Если человек замурован в могильном склепе и начинает, задыхаться от недостатка кислорода, то, услышав, что кто-то ломает стенку склепа, он бросится к дыре, чтобы вдохнуть свежего воздуха, не спрашивая, кто именно сломал стену, благородные спасатели или же грабители могил.

В эпилоге романа Б. Пастернака «Доктор Живаго» приведен разговор между Дудоровым и Гордоном. Гордон рассказывает о концлагере, где он сидел. Дудоров сочувствует ему, но потом говорит: «Удивительное дело. Не только перед лицом твоей каторжной доли, но по отношению ко всей предшествовавшей жизни тридцатых годов, даже на воле, даже в благополучии университетской деятельности, книг, денег, удобства, война явилась очистительной бурей, струей свежего воздуха, веянием избавления.

Я думаю, коллективизация была ложной, неудавшейся мерою, и в ошибке нельзя было признаться. Чтобы скрыть неудачу, надо было всеми средствами устрашения отучить людей судить и думать и принудить их видеть несуществующее и доказывать обратное очевидному. Отсюда беспримерная жестокость ежовщины, обнародование не рассчитанной на применение конституции, выборов, не основанных на выборном начале.

И когда возгорелась война, ее реальные ужасы, реальная опасность и угроза реальной смерти были благом по сравнению с бесчеловечным владычеством выдумки, и несли облегчение, потому что ограничивали колдовскую силу мертвой буквы.

Люди не только в твоем положении, на каторге, но все решительно, в тылу и на фронте, вздохнули свободнее, всей грудью, и упоенно, с чувством истинного счастья бросились в горнило грозной борьбы, смертельной и спасительной».

Конечно, я читала далеко не все отклики на этот нашумевший роман, но ни в одном, которые я читала, не указывается на эти слова. А между тем, они очень глубоко показывают тогдашнее состояние. Не только коллективизация была ложной мерой, — Пастернак говорит еще осторожно, коллективизация была дьявольской мерой, — но и весь коммунизм был ложной доктриной, и надо было убеждать людей видеть то, чего не было, говорить то, чему они не могли верить. Тяжелая липкая ложь, «колдовская сила мертвой буквы» окутывала нас, не давала дышать. Конечно, не все одинаково остро чувствовали, но те, у кого она отнимала дыхание, были действительно как замурованные в могильном склепе.

Слова Пастернака о колдовской силе мертвой буквы не следует понимать как метафору: это была страшная реальность. Я лично все время ощущала, что Сталин действует точно не сам, хотя диктатора с такой полнотой страшной власти вряд ли можно было найти еще раз в мировой истории. И тем не менее, у меня — и, вероятно, не у меня одной — было ощущение, что Сталин — что-то вроде робота, за спиной которого кто-то стоит и им двигает. Уже одно то, что он действовал как машина, как казалось, без гнева или ненависти, как, например, Иоанн Грозный, но и без малейшего сострадания, хотя бы в виде прихоти, что у того же Грозного бывало. Даже дочь Сталина Светлана Аллилуева подтверждает, что если человек попадался в его клещи, то напрасно было убеждать Сталина, что этот человек даже и по его меркам ни в чем не виновен, он уже перемалывался на зубьях его машины. И вот это ощущение вызывало разные домыслы: то за Сталиным стоит «еврейская клика», то — один Каганович, то — масоны или еще кто-то.

Поделиться с друзьями: