Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности
Шрифт:
Кстати, часть эта помещались в школе, построенной незадолго до войны. В первый год оккупации и начальные школы не были открыты, их открыли позже. Но это школьное здание в советское время сумели построить так, что натопить его было невозможно. Дров немцы не жалели, но помещения оставались холодными, в одном конце была накаленная печь, а в другом замерзала пролитая вода. Я спрашивала детей, как же они учились в этой школе? Они отвечали, что сидели в пальто, валенках и перчатках, а в чернильницах замерзали чернила. Всем тем, кто работал при части, — женщинам, стиравшим белье, портным, сапожникам, — платили, но деньги мало что стоили. Их кормили тем же обедом, что и солдат, обычно густым супом из гороха, бобов или чечевицы с мясом, — а то, что оставалось в котле, раздавали ребятишкам, которые каждый день выстраивались в очередь с котелками, — и еще работавшим давали вечером сухой паек: хлеб, масло, колбасу, сыр, которые были помощью в семье.
В Пскове настоящего голода не было, слишком близко были деревни, как-то перебивались, но некоторые голодали, и иные, не очень молодые, шли работать в части преимущественно ради продуктов. Между прочим, все говорили между собой свободно и о политике. Особенно жаркие споры возникали между двумя сестрами. Старшая, 22 лет, была женой командира Красной армии, он был на фронте, и она не знала, где он и жив ли вообще. Младшая, 17-летняя, была горячей антикоммунисткой. Старшая говорила, что ничего не знала о существовании концлагерей, а младшая набрасывалась на нее: «Ты не знала? Все в стране знали о советских концлагерях, а ты вот не знала? Ты не хотела знать, ты спряталась за спину своего командира и делала вид, что все в порядке». И другой раз: «Ты не знала о безработице в стране? Да ведь я, твоя сестра, после окончания семилетки никак не могла найти работу. Как же ты не знала? Или после замужества ты совсем отвернулась от своей семьи и не знала, как мы бедствуем?»
Одна из работавших говорила, что у них большая семья и сейчас им живется голодновато. Это вполне могло быть так. И вот однажды она унесла какую-то еду, другие девушки видели кражу и прибежали ко мне; я просила их молчать, — это не страшное преступление, но в военное время и еда является военным имуществом. Я тогда не знала, что за кражу военному имущества полагается расстрел, но чувствовала, что надо быть осторожными. Однако кто-то уже сболтнул. Женя попала в полицию, не тайную полевую, а обычную. Вскоре она благополучно вернулась, ее даже не уволили с работы, но она была очень подавлена. Потом она рассказала: немолодой полицейский съездил ей по физиономии, сказал, чтобы она больше не шкодила, и отпустил домой. «Лучше бы меня расстреляли», — сказала она; думаю, в этот момент искренне.
Мы тогда не знали, что пощечины были в Германии обычным методом воспитания собственных детей. Когда я уже жила в Германии и, окончив университет, до защиты второй диссертации преподавала русский язык в Марбургском университете, я как-то стояла на вокзале вместе с лектором польского и украинского языков, украинцем из Львова, и мы увидели, как какая-то немецкая мамаша съездила по физиономии своему 7–8 летнему сыну. Мы оба невольно вздрогнули и переглянулись. Восточные «варвары» не били своих детей по лицу, считая это оскорблением личности. Тогда немолодой полицейский обошелся с Женей так же, как он обошелся бы со своей собственной дочерью, если б она совершила небольшой проступок. Он искренне считал, что поступил по-отечески с этой глупой девчонкой. Но мы этого не знали, и нам это казалось страшным оскорблением.
Пришел день, когда вдруг объявили, что сухого пайка давать не будут. Для многих работавших это был удар, особенно для одной немолодой женщины, видимо, с большой семьей. Она и некоторые другие заявили, что они тогда не будут работать. Всех брали на работу на добровольных началах, не было объявлено никакой рабочей повинности, но когда работавшие захотели уйти, это оказалось невозможным, было расценено как некий мятеж. Приехал представитель политической полиции, крайне неприятный, именно такой, каким можно было себе представить гестаповца, грубый, неумный. Заводилу отказа, уже упомянутую немолодую женщину, он допрашивал особенно злобно и вызывающе спросил: «Что же, тебе хуже теперь жить, чем при советской власти?» Отчего все эти слуги идеологических диктатур непременно хотят, чтобы все считали себя ими осчастливленными, даже в то время, когда идет война, еще никогда не делавшая народы счастливыми? Женщина вызывающе ответила: «Конечно, хуже». Наученная прежним опытом, я не так перевела, а сказала что-то о трудностях военного времени. Но тут центр тяжести переместился неожиданно на меня: в дверь постучали, вошел ефрейтор, которого я встречала, но не обращала на него внимания. Он обратился к гестаповцу, игнорируя старшего офицера, капитана, который тоже находился в комнате, и сказал, что должен сделать заявление. Затем он обвинил меня, что я — советская шпионка, что я, мол, достаточно владею немецким языком и свободно передвигаюсь везде. Он был прав относительно того, что среди переводчиц было немало агенток, но относительно меня он был не прав. Глаза гестаповца перебегали с него на меня и обратно.
Капитан, прислушавшись, приказал ефрейтору выйти из помещения. Тот вытянулся, еще строже вытянул руки по швам, но не только не покинул помещения, но продолжал быстро и нервно говорить; гестаповец все подозрительнее смотрел на меня. Тогда капитан вдруг рявкнул страшным голосом: «Вон!» Ефрейтор согнулся и выскочил из двери, Затем капитан стал что-то тихо говорить гестаповцу. Этот офицер спас мне жизнь, так как если бы меня арестовали, то вряд ли стали особенно разбираться. Но происшествие это помогло и другим. Странно, но атмосфера точно разрядилась. Капитан сказал, что попробует выдавать снова продукты, а пожелавшие уйти с работы отказались от своего намерения. Сухие пайки снова начали выдавать, хотя и в меньшем размере, чем прежде. Скоро я с этим коллективом распрощалась.
В сельскохозяйственном отделе у меня почти не было работы, и я много читала, особенно по-немецки, чтобы усовершенствоваться в языке; кроме того, мне дарили интересные книги. Так я прочла книгу Альбрехта «Der verratene Sozialismus», название этой книги можно перевести по-русски «Социализм, который предали», иначе получилась бы смысловая двойственность. Альбрехт был немецким коммунистом, специалистом по лесному хозяйству. В 20-х годах он приехал в СССР и скоро сумел занять высокий пост как в Коминтерне, так и в РКИ (рабоче-крестьянская инспекция). Он мог в то интернациональное время занимать пост в РКИ, не меняя своего гражданства: он оставался немецким гражданином. Как специалист по лесному хозяйству, он ездил на лесоразработки и наткнулся на концлагеря. Альбрехт пришел в ужас и был уверен, что Сталин не знает о такой непродуктивной трате рабочей силы. Этот аспект его, кажется, больше волновал, чем гуманитарные соображения, Во всяком случае, он именно в этом смысле писал Сталину, он все же понял, что если на Сталина что-то может подействовать, то никак не жалость к людям, а только практические соображения. Но они не подействовали. С Альбрехтом стали происходить странные несчастные случаи, он почти что чудом спасался. Тогда его арестовали.
Шел уже 1934 год, в Германии Гитлер был у власти. Тем не менее, узнав об аресте Альбрехта, германское правительство энергично потребовало его освобождения и разрешения на выезд в Германию. В конце концов советское правительство согласилось, и Альбрехт смог уехать в Германию, но без своей русской жены и дочери. В Германии он сразу же попал в тюрьму, так как было подозрение, что он засланный агент, но его скоро выпустили, предложив, однако, покинуть Германию. Он уехал в Турцию и там написал свою книгу, ее издали в Германии. Так о советских концлагерях и тюрьмах я впервые прочла по-немецки. Речь шла, конечно, о начале 30-х годов.
Затем в Псков попали изданные в Германии же по-русски книги И. Солоневича «Россия в концлагере» и «Бегство из советского рая». Эти талантливо написанные книги повествовали о том же периоде, И. Солоневич и его сын бежали через финскую границу в начале 30-х годов. Солоневич ярко показал оба типа коммунистов: уходивших в прошлое фанатиков-идеалистов и идущих им на смену функционеров. Трудно забыть откровенный ночной разговор автора, тогда заключенного, с одним из комначальников накануне отставки последнего. «У вас есть семья, сын, а я все отдал революции», — сказал этот уходивший в прошлое революционер.
При этом я вовсе не хочу сказать, что фанатики-идеалисты были достойнее функционеров. Именно первые сделали революцию, без них она была бы невозможна. Тип функционера нашел бы себе место при любом строе, но в правовом государстве эти функционеры ограничены законом и в худшем случае могли бы делать мелкие пакости для собственной выгоды, так как у функционеров нет стремления исправлять мир и потому они не подвергаются искушению ради этого «переступить через кровь» (как говорил Раскольников), они далеки от глобальной криминальной энергии фанатиков-идеалистов. На расчищенном последними месте они устраивают свои дела, без жалости и снисхождения, но и без усердия и азарта. Почву им закономерно подготовляют идеалисты, обычно способные на жестокости, на которые часто не бывают способны даже функционеры, — они ведь не для себя их творят, а для будущего всего человечества, для высокой идеи.
Мне было 13 лет, когда я читала столь популярную среди интеллигенции книжку Войнич «Овод», и я, конечно, увлеклась героем этой книги, таким замечательным революционером. Но увлечение это было пресечено одним ударом, когда Овод в разговоре с прелатом, своим отцом, говорит, что революционеры, убивающие людей, убивают не людей, а крыс. Как только такой идеалист какую-то часть людей, все равно — кого и все равно — по какому признаку, начинает причислять к крысам, кончается всякий идеализм и начинается кровавая каша, приближающая их собственную гибель. «Взявший меч от меча и погибнет». И тогда закономерен приход функционеров, уже никаким правом не ограниченных, так как «идеалисты» первые его попрали, исключив неугодную им группу людей из того самого человечества, которое им хотелось спасти. Но неполное человечество уже не человечество, а монстр, тем более что исключенных, которых вначале казалось немного, становится все больше. Большинство революционеров прошло этот роковой и неизбежный путь на практике, но вот Белинский прошел его в теории, сказав, что готов уничтожить большую часть человечества, чтобы малейшая его часть стала счастливой. И мало кто из последующих революционеров задумывался над этой жуткой фразой. Им надо было начать уничтожать на практике…