ЖАНРЫ

Потерянное поколение. Воспоминания о детстве и юности
Шрифт:

Потом мне приходилось встречать Веру. Она стала, увы, типичной советской служащей. Советская бюрократия отшлифовывала определен тип преданных ей людей. Они не должны были быть партийными, и же они как-то внутренне огрублялись, советская власть их больше не коробила, Вера могла бы стать интеллигентным человеком, если б пошла учиться дальше, но советской бюрократии она противостоять не смогла.

В наш класс пришли новые ученики и ученицы, часть из другой железнодорожной школы, которая осталась семилеткой, часть даже из школ, расположенных территориально далеко. В числе последних была Инна, дочь крестившего меня священника. Моим родителям хотелось, чтобы я с ней подружилась, но они никогда не пробовали оказывать на меня давление в смысле выбора моих подруг, да это было бы и безнадежно. Дружба с Инной, к сожалению, не состоялась. Дело было, конечно, не в ее происхождении, для меня-то это не играло роли, да и вообще в классе никто плохо к Инне не относился. Просто у нас были, видимо, разные натуры. Дружба возникла с другой новой девочкой, перешедшей к нам из второй железнодорожной школы. Валя — так ее звали — была белоруска, но уже несколько лет жила в Пскове, куда перевели ее отца, железнодорожного мастера. Русским языком она владела в совершенстве, была вообще способна к языкам и литературе, декламировала мне стихи Есенина, которого я до того времени мало знала, и даже говорила о Марине Цветаевой как о гениальной поэтессе. Где она о ней узнала, я не знаю, мы, остальные, о Марине Цветаевой тогда ничего не знали.

В восьмом классе мы как-то сразу почувствовали себя уже полувзрослыми. Преподаватели начали говорить нам «вы». Даже наш классный руководитель Василий Алексеевич Гринин, ведший нас с пятого класса, посмотрел на нас, покачал головой и сказал: «Теперь вы уже большие, надо вам говорить «вы»». Мы вошли тогда в переходный возраст. Здесь, на Западе, считается, что это время, когда мальчики начинают интересоваться девочками, а девочки мальчиками; кроме того, те и другие начинают грубить взрослым, и прежде всего своим родителям. Но мы тогда были пока далеки от всего этого. Для нас это было время становления личности. Мы обсуждали и дискутировали, что хорошо, а что дурно стараясь ощупью найти устои этики, которой нас в школе никто не учил. Долго у меня случайно хранилась записочка Кати из того времена «Вера, я слишком скоро прощаю обиды, хорошо это или плохо? С одной стороны, это говорит о доброте характера, с другой стороны — о недостатке самолюбия». Самолюбие стояло у нас высоко, но мы понимали его не как гордыню, а как признак самоуважения. Негативных сторон самолюбия мы тогда почти не видели. Много спорили о силе воли: какую она играет роль и что в жизни сильнее: обстоятельства или собственная воля, собственный характер? Во всех этих рассуждениях было немало детского, но прорывалась уже некоторая зрелость.

Меня лично долго мучила проблема благодарности. Как часто бывает в жизни, малая причина потянула за собой вереницу внутренних колебаний. В 7-м классе у нас стояли, собственно говоря, неподходящие для младших учеников столы на три человека, а не нормальные парты. К концу этого класса у нас уже был крепкий триумвират: Зина, Катя и я. Мы решили сесть за один стол. Но когда я, как обычно, — одна из последних, вошла в новый класс, то увидела, что стоят нормальные парты на двоих. Зина и Катя уже сидели за партой и показывали мне на парту возле себя. Сначала я была весьма разочарована, но делать было нечего. Вскоре ко мне подошла одна из одноклассниц. Лида, и спросила, может ли она сесть рядом со мной. Я согласилась. Но разговоры или бесконечные записочки на скучных уроках летали между нами тремя. Лида была более или менее исключена, да она нашими проблемами и не интересовалась. Вскоре я заболела дифтеритом. Это была моя последняя детская болезнь. Говорят, что чем старше ребенок — мне было уже 14 лет, — тем тяжелее проходит детская болезнь, но мой дифтерит был очень легкий, жара почти не было, горло болело слегка. Однако я должна была лечь в больницу, так как таково было предписание для заразных болезней. Больница же была на другом конце города, вполне приличная, только мне было очень скучно. Книг передавать было нельзя, или они должны были там и остаться, их трудно было дезинфицировать. Отдушиной была лежавшая в той же палате молодая женщина. Она не была больна, но находилась при больной полуторагодовалой дочери, славной девчушке…

В Германии в 70-х и 80-х годах много дискутировали о том, что к больным малым детям следовало бы допускать матерей, это способствует выздоровлению. По старой русской традиции в мое время в СССР это было чем-то само собой разумеющимся.

Конечно, мать тоже была заперта в больнице. Посещать нас нельзя было, можно было лишь стоять снаружи, за стеклянной дверью, на ветру и холоде, и делать друг другу знаки. Впрочем, оказалось, что под дверью есть щелка, дверь была двойная, — я, как больная, не подходила к самой наружной двери, от которой тянуло холодом, но молодая мать была достаточно неразумна, чтобы служить моим подругам и мне почтальон: она передавала через щель мои записки им и приносила их записки мне. Потом навестившая меня всего один раз Мила заболела дифтеритом, но тоже в легкой форме, и ее тетки-учительницы, у которых она жила, винили меня за записки. Кроме того, молодая женщина и я много разговаривали играли в карты, колода которых так и осталась в больнице. В общем, все было довольно уютно. Если мы заговаривались допоздна, сестры нас на другое утро не будили. Кроме нас, в маленькой палате никого не было.

Но вот Лида решила, что ее обязанность навещать меня каждый день что было ей трудно, а мне совершенно не нужно. Я пробыла в больнице две недели и две недели должна была еще быть дома. Опять-таки Лида ко мне часто приходила. Совершив этот ненужный подвиг, Лида предъявила на меня свои права. Я должна была стать ее исключительной подругой. Меня это чрезвычайно тяготило, но я боялась оказаться неблагодарной. Тогда я много размышляла о проблеме благодарности и поняла что никто не имеет права закабалять другого человека, независимо от того, какую услугу он ему оказал. Другое дело, что тот, кому оказана услуга, должен, в свою очередь, помочь другому человеку, попавшему в беду, но он не обязан насиловать себя и свои интересы. Это может показаться само собой разумеющимся, но тогда это познание стоило много размышлений и внутренней борьбы. Заметив, наконец, что у нас почти нет общих интересов, Лида нашла себе другую подругу и пересела на другую парту. Ко мне же вскоре пересела Валя. Так все пришло в порядок, и наша четверка осталась дружной до конца школы.

В восьмой класс пришли не только новые ученики, но и новые учителя. Так впервые мы получили настоящего учителя истории.

Павел Семенович Вознесенский был уже немолодым человеком, дореволюционного образования, и, конечно, он не был коммунистом. Он преподавал историю и географию, преподавал очень хорошо и был вообще сильной личностью, умевшей влиять на класс. На его уроках было тихо и наши записочки не летали с парты на парту. Это был первый преподаватель, перед которым мы почти что благоговели. То, что Павел Семеныч не был в душе коммунистом, мы скоро отгадали. Забегая вперед, скажу, что в 10-м классе, где мы должны были изучать историю партии, он нам не преподавал. Говорили, что он сам отказался, сказав, что не знает истории партии как следует. Было ли это возможно в то страшное время, не знаю, во всяком случае, в 8-м и 9-м классах он был нашим учителем. Однако этот первый знающий учитель истории, явно не большевик по своему внутреннему складу, имел на нас не только положительное влияние. В 8-м классе мы жевали и пережевывали французскую революцию 1789 года. Был ли Павел Семеныч старым либералом, который в этой революции все еще искал идеалы «свободы, равенства и братства», забывая зловещую приписку — «или смерть», или же он просто, как хороший педагог, не мог иначе, как красочно изображать то, что он преподавал, но так или иначе он сумел на короткое время увлечь нас этой революцией, и это кратковременное увлечение легло романтическим покровом и на нашу страшную революцию. Марксизм никогда и ни при какой погоде не мог меня ни заинтересовать, ни, тем более, увлечь, но романтика свободы, равенства и братства на короткое время заволокла взор и прикрыла своей переливчатой пеленой не только неприглядное фактическое лицо той революции, но отчасти и нашей.

Самым нелюбимым нашим преподавателем был математик, русский немец Альфред Альфредович Кригер, высокий, тонкий, весь какой-то рыжий с красноватым цветом лица, рыжими волосами и большими рыжими усами с закрученными вверх концами, а-ля Вильгельм II. За рыжие волосы и усы он получил у нас прозвище Таракан. Это было единственное прозвище, данное нами кому-либо из учителей за все мое школьное время. Не любили мы его по вполне объективным причинам: он был весьма слабый педагог. Объяснять совсем не умел. Он что-то писал или чертил на доске, что-то бормотал себе под нос, но никто из учеников ничего не понимал. Он преподавал у нас уже в 7-м классе, и от школы уже тогда меня попросили в виде общественной работы заниматься с отстающими по математике учениками. На мои уроки оставался почти весь класс, не оставались только мои подруги; они по книге и сами, без объяснений, могли разобраться. Зина же вообще была способным математиком. Потом мне говорили мои соученики и соученицы: «Отчего, когда ты доказываешь теорему, мы все понимаем, а когда Таракан, ничего не понимаем?». Что я могла ответить? У одних есть педагогический талант, у других его нет.

В 1934 году в Пскове был основан Педвуз. Сначала открыли только два факультета: физико-математический и естественный, где учились биологи и химики. Созданы были, однако, сразу все курсы. Откуда набрались студенты на старшие курсы, я не знаю. Моего отца пригласили читать в Педвузе лекции, хотя у него не было ученой степени. Он специализировался на высшей алгебре и получил звание доцента. Диссертацию он защитил позже, о чем еще будет речь. Студенты четвертого курса Педвуза должны были проходить практику в школе. Появились они и у нас, в 8-м классе.

Студент, преподававший у нас математику, был среднего достоинства как преподаватель. Он начал было говорить нам «ты», но мы, четыре подруги, подошли к нему и вежливо, но твердо заявили, что мы просим обращаться к нам на «вы». Он удивился, но внял нашему требованию. Это он назвал нас четырех «актив восьмого класса», так это за нами и осталось до конца школы, хотя классы, конечно, менялись.

Преподавать химию пришла к нам чрезвычайно талантливая студентка, что оказалось роковым для нашей доброй, но вялой преподавательницы химии и биологии Елены Александровны: только теперь мы поняли как можно преподать химию и как слаба наша учительница. До того мы жаловались только на Кригера.

Нами овладело желание усовершенствовать, улучшить школу. Мы требовали от нашего классного руководителя и директора школы, чтобы нам дали новых преподавателей по математике и химии. При этом мы ссылались на интересы всего класса, особенно же слабых учеников. «Нам все равно, — высокомерно заявляли мы, — мы и по книге сами разберемся, но более слабым ученикам трудно. Эти учителя совсем не умеют преподавать». Забегая вперед, скажу, что в 9-м классе мы получили нового преподавателя математики. А Клена Александровна осталась, только потом, по просьбе нашего директора, нам не присылали практикантов по химии. Мы тогда и не подозревали, как мы были жестоки к нашей учительнице. Лишь много позже я узнала, что ей непременно нужны были еще года работы до пенсии. Если б она ушла тогда, когда мы требовали смены преподавателей, ей было бы очень трудно. Надеюсь, что Альфред Альфредович был в лучшем положении; впрочем, в младших классах он остался. Сами же мы собирались на собственные викторины, выискивали интересные вопросы по математике и физике и задавали их друг другу, из нас приносила по несколько вопросов, на которые другие не и ответа. Валя ввела в наши викторины и вопросы по литературе. Попробовали мы устраивать и совместное чтение, перечитали «Героя того времени», которого все знали, а потом «Князя Серебряного» А. Толстого, которого тогда знала только я. Но полом эта идея была оставлена. Все мы читали много сами, чтение вслух казалось скучным.

Так как от нас требовалась общественная работа, то Валя и я вызвались помогать в библиотеке. Добрая библиотекарша скоро дала нам ключ от шкафа, где лежали запрещенные книги. Выражение это не совсем точно, действительно запрещенных книг там, увы, не было. Там лежали книги, вообще говоря, разрешенных авторов, но напечатанные по старой орфографии. Выдавать эти книги не было разрешено, чтобы эта орфография не сбивала учеников с толку. Много интересного мы в этом шкафу не нашли, для меня была знаменательна только одна книга: «Преступление и наказание» Достоевского. Мои родители почему-то думали, что в 14 лет рано читать Достоевского, но его и не было у нас дома. Мой отец до революции приобрел академические издания полного собрания сочинений Тургенева и Л. Н. Толстого и ждал такого же издания Достоевского, но сначала война его задержала, а потом революция вообще отменила. После революции Достоевского не издавали. Может быть, поэтому мы его в школе не изучали, хотя в учебник литературы для 9-го класса было включено «Преступление и наказание», но мы его все же не проходили. Я читала «Преступление и наказание» тайком от родителей, и оно произвело на меня огромное впечатление. До убийства Раскольниковым старушки я не могла прочесть подряд больше 4–6 страниц, мне все казалось, что я сама готовлюсь кого-то убить. Возможно, мои родители и были правы, что рано было мне читать Достоевского. Но после убийства я уже не могла оторваться. Это было так, как будто сначала надо было с величайшим трудом лезть на высокую гору, а потом все катилось быстро с горы. После этой книги я начала искать Достоевского, но мне удалось найти лишь роман «Подросток», глубокого смысла которого я тогда не поняла и который меня разочаровал. У меня наступил период разрыва с Достоевским; уже находясь в университете, я брала его книги в университетской библиотеке. В университетской библиотеке студентам выдавали книги, напечатанные по старой орфографии.

Поделиться с друзьями: