Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:
Да, недавно видела Нину Кораблеву. Она приезжала к Нюре. В тот день я ходила в город и видела ее уже около фуры, когда она уезжала. Она сильно изменилась, приобрела «георгиевские» манеры, говорит на кадетском жаргоне (ее постоянное «Сева, заткнитесь!» вообще произвело на меня неприятное впечатление). Мне бы не хотелось с ней встречаться еще.
Ну, вот и все, что я могу выудить из своей головы, стихов не пишу — вот что скверно.
24 апреля 1925. Пятница
Последние дни каждый вечер все собиралась писать, да так и откладываю. Сейчас еще утро, т. е. период дня до 12. В это время я никогда не пишу дневника, но знаю, что если и сегодня буду откладывать до завтра, то совсем ничего не напишу. А записать мне кое-что хотелось бы. Сейчас уже и не то настроение, и не те мысли, но все равно буду записывать факты.
Последний раз я писала во вторник, на Страстной. Интересного там ничего не было, за исключением разве комедии с хором, когда я в четверг не захотела петь, м<ада>м Зелен о й из города стеснялась, а потом по инерции не пела до самой заутрени. В церковь ходила, но ни одной службы не достояла до конца: у меня была спешная работа к Пасхе: я вышивала Шурёнке юбку. Когда вечером в пятницу удирала из церкви, то там был Мима. Это меня обрадовало. Но о Миме буду говорить после.
В субботу, прежде всего, — хорошая погода. После дождей и холодов такое солнышко, что я надела летнее платье. Потом я пошла на спевку, и на спевке было так весело, так хорошо, что я потом делала костюмы для «Стрелочка» и все время напевала, что бывает очень и очень редко. Наконец вечер. Пошли в церковь как будто и с хорошим чувством, а на самой заутрени было так грустно, хоть плачь. Видела, что Мамочке стало плохо и она ушла. Забеспокоилась. Почти не пела. Елизавета Сергеевна, заметив мое состояние, просто брала меня за талию и подводила к нотам. Когда начали прикладываться к кресту, мне стало совсем грустно. Я почувствовала себя совсем одинокой. Все христосовались, все радостны, а я уставилась в одну точку и молчала. Меня все раздражало: и заискивание перед м<ада>м Зеленой, и «георгиевские» дамы, и все. Тут Ел<изавета> Серг<еевна> полуудивленно обратилась ко мне: «Да, Ирочка! Христос Воскресе!» И странно — это вдруг меня тронуло, чуть не до слёз. Почему? Глупо. Пришла домой и расплакалась, совсем не по-праздничному. В кают-компанию на разговение пошла, и настроение было такое, как в самые последние будни так не бывает. Потом пришли Минаев и Петр Александрович, кое-как рассмеялась, развеселилась. Да и причин для грусти не было.
Дальше — первый день. Погода — великолепная, жарко. Я нарочно не надела нового платья, оделась во все серое. Мима зашел за мной, и мы пошли гулять. Гуляли много, собирали цветы, нашли первые маки. Так как роскошная погода, то и настроение роскошное. Выставила у себя окно, сделала маленькую перестановку в комнате, словом, все было хорошо. Вечером кадеты экспромтом устроили танцульку. Всеволод Новиков и Дима Шульгин (фельдфебель 4 роты) зашли за мной, правда, когда танцы уже начались. Я пошла. Всеволод, конечно, сразу же от меня отстал, и я сидела с кем попало, больше всего с Колей Зальцгебером и Володей Доманским. Малыши ко мне вообще больше расположены и, может быть, и я к ним. Танцевала немного, больше всего с Шульгиным, один раз с Тыртовым и всё. Руссиан опять задел меня. Здоровый он ухаживатель. И хуже всего, что и он начинает попадать в лапы Марии Васильевны. А она держалась безобразно. Среди танцев были вставочные номера: пел Всеволод Новиков какую-то глупость, декламировал Макухин из К.Р — «Наш полк». Потом этот паршивец Володя Доманский сказал: «Неизвестного автора стихотворение», которое заканчивалось чем-то вроде: «И сольются все напевы в громкий крик (или возглас) — Царя!» Потом пригласили Папу-Колю, и он играл на скрипке. В этот вечер (на каждом вечере должен был быть кто-нибудь) мне нравился Шульгин (и раздражал Руссиан); когда, в самом конце, уже никого почти не осталось, он пригласил меня на вальс, я отказалась и тут же пошла с Вериго. Не потому ли я на него так сержусь, что он так «понравился» мне на Рождество и на теннисе?
Второй день — жарко, но скучно. Так скучно, что я принялась за стирку. Вечером — генеральная репетиция, я была. В «Недоросле» мне страшно понравился Стародум (Шульгин), страшно понравился. «Стрелочек» прошел весело, девицы были просто замечательны. Будет почти правдой, если я скажу, что на генеральной репетиции стрелок ранил также и мое сердце. (Стрелочек был Тыртов). Придя домой, я долго повторяла последнюю фразу: «Сердце ранил мне стрелок! Ах, стрелок! Да!» Ну, это всё те тепленькие, щекочущие микроскопические чувствования, которых уже не будет в Париже.
Третий день. Прежде всего — погода изменилась, захолодало. Потом — вечер. Большой съезд «георгиевских» дам, несколько автомобилей. Папа-Коля сейчас же после ужина пошел в зал, Мамочка тоже — помогать одеваться. Мы с Мимой сидели и ждали. Да, он влюблен.
С началом, конечно, опоздали и очень намного. Ну, ладно, вошли наконец, сели, полно народу, начинают. «Недоросль» прошел отлично. Потом — большой перерыв для подготовки к «Стрелочку». Гримировал один Котов, одевать пошли мы с Мамочкой. Нюру я не позвала, все равно она только всё путает. Может быть, это и неловко. За кулисами — ад. Оказывается, что то нет булавок, то — ниток, то еще чего-нибудь. Задержка вышла большая. Но зато «Стрелочек» прошел так роскошно, что лучше и представить нельзя. Публика прямо выла от восторга. Повторили. Дальше начался антракт, а буфет не был готов и публика не расходилась. Папа-Коля начал нервничать и так как не все успели разгримироваться, изменил программу. Сначала выпустил кадетов, потом сам играл с Таусоном. Во время этих номеров я сидела как на иголках и боялась, что скажу что-нибудь грубое: за мной сидела Мария Васильевна и начала полным голосом разговаривать с провизионным Новиковым. Неужели не могла помолчать, хотя бы просто из деликатности. После этих номеров к нам подходит Папа-Коля, страшно взволнованный: «Маруся, дай ключ». Вид у него был такой, что я подумала, что случилось что-нибудь гадкое и неприятное. Здесь ведь всего можно ждать. Через минуту возвращается: «Ирина, поищи, пожалуйста, мою подушку». Мы с Мимой пошли искать. Конечно, ничего нет. А там в это время уже начинают «Думку», играют кларнеты. Я побежала туда. Входила как раз в то время, когда пели «Над Сфаятом вечер синий…», и слышу иронический голос Макухина: «Над Сфаятом? Гм!» Я нарочно на место не пошла, а дослушала в конце зала и сейчас же опять ушла. Когда начали петь «Золотую Рыбку», прибежала. Потом спели «Ваньку-Таньку», но без всякого подъёма. Свой сольный номер Папа-Коля выпустил совсем. Он был так расстроен, что мог все на свете бросить. И все из-за подушки! Он и меня расстроил так, что я плакала. И до сих пор не может успокоиться. Главное, что и он, и Мамочка подозревали, что просто публике захотелось скорее танцевать и это злой умысел. Здесь ведь всего можно ждать.
На танцах мы с Мамочкой не были. Я еще на прошлой танцульке окончательно решила, что уже больше не пойду. Мамочка не пошла и потому, что я не пошла, и еще по одной причине, которая только еще углубляет мою причину: она была поражена невниманием к Папе-Коле и ко мне. Ведь всё создал Папа-Коля, да и моего участия было достаточно. И ни один человек даже не подошел поблагодарить! Такое же невнимание было и по отношению к Елизавете Сергеевне, а уж сколько времени она уделила всем этим репетициям (у рояля).
Папа-Коля был там, я сидела в шезлонге и хныкала. Мима усиленно уговаривал меня идти, совершенно искренно, жалел, что не танцует сам. Мамочка тоже уговаривала. На это я сказала, что после каждого вечера давала себе слово больше не ходить, что у меня нет таких знакомых, с которыми я могла бы и потанцевать, и провести время, что мне всегда бывает скучно и т. д. Со всем этим Мамочка должна была согласиться: «Ну, вот приехали гардемарины из Туниса». «Кто? Коля Завалишин?» Тут, не помню уже каким образом, выяснилось, что Мима что-то знает о том, что произошло что-то у меня с ним. Мамочка заинтересовалась: «Откуда вы знаете?» — «Он мне сам рассказывал в Тунисе». — «Что?» Он сначала отпирался: «Ну, что он поцеловал Ирину Николаевну». Подлец! Еще рассказывал об этом!
Мима был очень мил и внимателен ко мне во время своего приезда. Уехал он вчера с фурой.
Я не ошиблась в расчетах: наше с Мамочкой отсутствие было в конце концов замечено в зале. Хотя и не скоро, все внимание было поглощено приезжими. В четвертом часу Новиков и Шульгин пришли узнать, почему нас никого нет. Я тогда уже ложилась и была очень довольна.
Однако, действительно, наше отсутствие было замечено. На утро появились целые легенды. Говорили, что одна из «георгиевских» дам оскорбила Мамочку, потом даже определенно называли Мордвинову. А Мамочка ее и в лицо не знает. Вчера, уже после уроков, Шульгин и Оглоблинский зашли поблагодарить Папу-Колю. Обо мне не было и речи. Не знают, что ли, они, что самый эффектный номер почти целиком, в сущности, принадлежал мне: и слова, и постановка, и даже декорация. А «Думка»? Ну да Бог с ними! Не скажу, однако, чтобы я это забыла. Когда после окончания дамы будут им устраивать традиционный чай — не пойду.
26 апреля 1925. Воскресенье
Ничего за эти два дня не произошло. Дома все по-старому, только все разговоры о Париже. Вот еще какая задержка: иностранцам теперь запрещен въезд во Францию и нам не дают паспортов. Префект, адмирал Жиен, хлопочет о нас в министерстве и надеется, что все кончится хорошо. Кто знает. Может быть, еще и застрянем в Тунисии. Поживем — увидим.
И еще: Карцевский в последнем письме писал, что он уходит из гимназии, что освобождается вакансия и что он надеется, что Папа-Коля будет опять выбран и на этот раз утвержден. Я не верю. А у нас кто-нибудь, говоря о Париже, нет-нет да и обмолвится о Праге. Поживем — увидим.
28 апреля 1925. Вторник
Сегодня день радостных известий. Т. е. никаких «радостных известий», а просто какой-то нервной взвинченности.
Дело было так. Часов около пяти пошли мы гулять. Вдруг едет автомобиль с французским флагом, в нем адмирал Жиен с адъютантом (маленькая деталь: они по дороге обогнали Колю Оглоблинского, спросили: «В Сфаят?», и пригласили сесть в автомобиль, это любезно).
Мы страшно заинтересовались и все время, пока гуляли, только и говорили о том, какие новости мог привезти этот «Гиена» («Хитрит, как гиена и лисица», — говорит адмирал). Подходим к дому — из окна роты Годяцкий кричит: «Мария Владимировна, с пятого можете ехать!» И все радуются. Только и разговоров, во что уложить, да в чем ехать. У мальчишек и без того радостное настроение, я их понимаю, так уже не знаю — по какому поводу больше — они всё «ура» кричали. А настроение нервное стало. Трехэтажные вздохи, да «как найдем комнату», да, главным образом, комната. Ведь через две недели! Сегодня мы смотрели, как уходил пароход, и думали: «А через две недели и мы на нем поедем». Когда-то (как будто и совсем недавно; как летит время, когда в нем ничего нет!) я высчитывала дни до 1-го мая, оставались месяцы, а тут вот — два дня. И через две недели этот блаженный, долгожданный день отъезда. Долгожданный — да, но блаженный ли? Разве мало здесь этих маленьких привычек и мыслишек, без которых так скучно будет в Париже. Разве плохо жить так, как я живу, стирать, вышивать, независимо держаться, по ночам думать или о Шульгине, или о Руссиане, и даже не отвечать на поклоны, молиться доброму богу — солнцу и злому — ветру и, как сколопендра, вылезать на камни погреться. Может быть, это и опустишеничество, и слабость, не спорю. Но ведь это моя жизнь, мое настоящее.