ЖАНРЫ

Повесть из собственной жизни. Дневник. Том 1
Шрифт:

Мужчины тоже были хороши: их гладко остригли (а Папа-Коля еще на «Кронштадте» остригся) и в этих лазаретных костюмах это были пресмешные фигуры. У ворот госпиталя стояли часовые, всюду были проволочные заграждения, но, в общем, было много простору. Кормили нас хорошо: утром чашка кофе без молока, в 12 часов завтрак из трех блюд: 1 — немножко супу, 2 — мясо или что-нибудь, и 3 — зелень, всего понемножку, но, в общем, сытно, и чашка вина. В 5 часов обед, такой же, как завтрак, и хлеб.

Прививали нам оспу.

Но, в общем, дезинфекция была очень поверхностной: все насекомые остались живы и здоровы. 11-го в 5 часов нас разбудили и посадили на поезд. В Бизерте нас пересадили на трясучий автомобиль и повезли на форты. Здесь прежде всего несколько часов продержали на ветру, пока распределялись квартиры, а затем только пустили в бараки.

18 / 31 января 1921. Понедельник

Долго я не могла найти минутку для дневника. Сдерживала бурю. В душе у меня поднимается страшная ненависть, озлобление. Может быть, я буду несправедлива, но я слишком возмущена, потрясена, чтобы молчать. Меня возмущает Врангель. Все это слухи, конечно, но весьма вероятные. Его семья уже в Париже. Он пока еще в Константинополе, но собирается в Париж, где ждет его компания. Что это за «компания» — никто не знает, но там есть Лукомский, и это уже яркая характеристика. У Врангеля есть столько франков, что при самой широкой жизни ему хватит на 25 лет. Сейчас он кутит в Константинополе, скоро появится во всех ресторанах Парижа. Зачем тогда он нас эвакуировал? Зачем завёз нас куда-то в Африку? Чтобы здесь бросить, оставить умереть на французской койке? Хорош! Хорошо ему кутить в Париже, а мыто куда денемся, а наши несчастные армейцы? Мы должны погибать!? Уж лучше бы нас большевики повесили, чем умирать здесь голодной смертью. Ведь через три месяца французы перестанут нас кормить; по всей вероятности, и Корпус будет расформирован, и нас отпустят на все четыре стороны. Но три месяца — это еще большой срок, но и теперь-то наше житье не сладко. Хотя отношение французов к нам замечательное, но все же мы пока пленники. Франков нет, паёк голодный, отношение в Корпусе невыносимое. Так и хочется бросить его и уехать в санаторию: тот же паёк, тот же плен; может быть, дружнее там живут. Но такого чинопочитания, как в Корпусе, я еще нигде не видала. Только и слышно — капитан I ранга, капитан II ранга, ротный, отделенный. Все по рангам; и комнаты распределяются по рангам. Это меня злит и оскорбляет. С тех пор как Папа-Коля стал называться бароном, к нему сразу переменилось отношение. Это тоже характерно. Потом — с комнатами: Александров взял себе две хорошие комнаты (почему?), а нас поселил в карцер. Комната еще ничего себе, но без потолка и без окна, есть только маленькое (окошко. — И.Н.)над дверью. Под крышей громадные щели, вершка в два. Если закрыть дверь, то темно, а так — холодно. Тесно, но штатскому преподавателю можно жить и в таких условиях. Сколько раз Папа-Коля подавал рапорты о том, что у нас нет ботинок, я хожу со сломанным каблуком на совершенно рваных туфлях, а Мамочка в кавказских шлепанцах — больше у нас нет. Каждый раз нам отвечают: «В общем порядке». У нас совершенно нет белья, мне сейчас нечего переодеть, а тут вот эти формалисты маринуют обувь, пока ее не раскрадут. Ведь мы уж беженцы на втором году, могли бы нам сделать исключение, так нет же, не могут они этого понять! Что же дальше? До каких пор будет такое издевательство? Ехать в Россию — это только нам и остаётся! Я теперь считаю, что наша эвакуация была роковой ошибкой. Но ведь мы надеялась вернуться триумфаторами, а уж если это на веки вечные, тогда другое дело. Во всем виноват Врангель. Мне казалось, что ему должно быть очень тяжело сейчас. Я его жалела от всей души, а если он кутит в веселой компании, погубив столько жизней, то это даже подло. Быть может, все это только провокаторские слухи, но… Нет дыму без огня. Если даже существует такая молва, то, значит, тут дело нечисто. Нет, надо ехать в Россию; страшно, но все равно, рано или поздно, мы вернемся в ту же Совдепию. Пора!

В 7 часов побудка, часов около 8-ми кофе, в 12 — обед, в 7 — ужин, в 8 — молитва, в 9 — спать. Так распределён день для гардемарин 3-ей роты, которая живет здесь, а не на форту. Поневоле и мы приноравливаемся к такому же расписанию. В 7 часов встаём. В 8 Папа-Коля идет в камбуз получать по 2 чашки кофе с сахаром. В 12 обед, суп из шрапнели, потом кипяток. В 7 опять шрапнель и чай, а в 9 поневоле ложимся спать. Голодно только. Эти супы — они совершенно без зелени, в них даже картошки нет, одна перловка и мутная вода. А на ужин эта же шрапнель, только совсем на воде, или ячневая каша. Другого меню не существует. Сразу видно, что учреждение военное, набивают нас этой шрапнелью. Как тут можно заниматься, когда только и думаешь: что бы загнать и хоть лепёшек купить у арабов? В самом деле, положение жалкое. Кадеты загоняют уже и казенные вещи. Все они страшно распустились, изворовались; и вообще, теперь, по-моему, честных русских не осталось. Я сейчас зла, я ругаю всех; за что — не всегда могу ответить. Душа озлоблена, в ней ничего нет, нет даже никакого желания. Вернуться в Россию — разве это желание? Я вовсе не хочу мириться с большевиками, но это необходимо. Не можем же мы вечно жить так, как живем теперь. Пусть уж если и будет какой переворот, так мы переживем его там, а не будем дожидаться его в Африке. Итак, желания у меня нет, т. е. мне очень хочется получить ботинки, белье, сытно пообедать, выучить французский; хочется пойти в город; хочется, чтобы была хорошая погода. Но такого желания, за которое бы я жизнь готова была отдать, такого — нет.

20 января / 2 февраля 1921. Среда

О, Господи! Будет ли когда-нибудь такое время, когда в комнате можно будет сидеть без пальто, когда ночью не надо будет покрываться шубами, когда ветер не будет открывать дверь и тушить лампу? Будут ли у меня когда-нибудь новые туфли, целые чулки и хотя бы две смены белья? Сделают ли нам наконец окно? Дадут ли бязи? Будут ли у нас когда-нибудь франки? Как трудно без них обойтись. Герасимову каждую ночь снятся франки, а мне даже и не снятся. А будем ли мы хоть когда-нибудь жить хорошо? Или это только грёзы, как и все мои симферопольские мечты о Харькове? Все, о чем я мечтаю, все, что я хочу, — никогда не сбывается. Все бывает как раз наоборот. Уж лучше ничего не хотеть, ни о чем не думать.

21 января / 3 февраля 1921. Четверг

Все мое существование в Бизерте должно сводиться к двум главным целям: изучению языка и к окончанию курса 5-го класса. И то, и другое очень трудно, почти невозможно.

Тетрадь III–IV

7 (20) февраля 1921 г. — 18 июля 1922 г.

Адреса:

Bizerte. Sfaiat. L’'Ecole Navale russe.

Bizerte. Couvent Notre-Dame de Sion [161] .

Я за то глубоко презираю себя, Что живу, день за днем бесполезно губя. Некрасов

161

Монастырь Сионской Божьей Матери (фр.).

7/ 20 февраля 1921. Воскресенье

Сегодня я с Мамочкой ходила в другой русский лагерь. [162] Там живут все наши корпусные, что были так безобразно выброшены, между прочим, Завалишины и Воробьевы. Нельзя сказать, чтобы они жили лучше нас. Вид у них лучше, правда, чем у нас. Много интересных уголков. Бараки каменные, но общежитие хуже. Во-первых, все чужие, те же перегородки из одеял, так же все слышно. Но у Завалишиных комната прелестная. Они живут отдельно. Комната у них большая, светлая и великолепно убранная. Еще бы, когда они вывезли из Севастополя 22 корзины! Всюду у них ковры, дорожки, кресла, ширмы, картины, полочка убрана вышитой материей; а на полке разные вазочки, сервизы, бокалы. Удивительно уютно. Мы с Лялей ходили гулять. Там тоже есть форт, а оттуда чудесный вид. Там есть какая-то таинственная крепость. К ней ведет длинный ход между высоких скал, и крыша крепости приходится как раз в уровне скал, но их разделяет дорога, которая проходит вокруг всей крепости. На крыше по склону высокий земляной бугор, так что издали ее не видно. Наверху повсюду маленькие узкие окна. Дверь была крепко заперта, но через маленькое отверстие мы смотрели внутрь. Самая середина ее освещена ясно, потому что в крыше было большое отверстие; вверх поднималась лестница, очевидно, на крышу. К лестнице тянулся длинный коридор, по бокам таинственные двери. Уж как меня тянуло внутрь, а никак невозможно.

162

Речь идет о лагере в Saint-Jean (Сен-Жан), расположенном на окраине Бизерты.

Но нечего ерундой заниматься, даром время терять. Мне к завтрому надо подавать сочинение, а еще не написала. А как спать хочется.

Папа-Коля опять в городе, играет в кинематографе. [163] За дело!.. А лень.

23 февраля / 8 марта 1921. Вторник

На дворе такая мерзость! Тучи без конца, накрапывает мелкий дождик, лужи, воздух сырой и холодный. Так как у нас нет окна, то мы сидим с открытой дверью, все в пальто, по полу липкая грязь и вода. Потолка у нас нет, и слышно, как по крыше барабанит дождь. Все так гнусно и кисло.

163

Н. Н. Кнорринг подрабатывал игрой на скрипке перед началом сеанса.

Я забросила дневник не потому, что у меня нет времени, а просто нет никакой охоты. С тех пор как я бросила писать, прошло много времени, но мало интересного. Все так же скучно, как и этот мокрый день. Дни проходят однообразно. Определенной работы никакой нет, но разных мелочей масса, они занимают весь день. В продолжение всего дня разбросаны уроки, они связывают. Только после ужина я совершенно свободна. В теплые дни мы с Вавой Васильевой после ужина садимся на топчан против нашей двери, через дорогу, за агавами и сидим там до молитвы. Она меня познакомила с несколькими гардемаринами и с Окрашевским. Окрашевский — это старший лейтенант, бывший командир 8-ой роты; но однажды он здорово напился в Бизерте с товарищами, устроил в лагере скандал, и после этого его не только «ушли» с должности ротного, да еще под арест посадили и только вечером на полчаса выпускали. Глупы эти ночные знакомства, наутро я никого не узнавала, это было время, когда Вава втягивала меня в свою сферу, увлекала своей жизнью. Я не противилась, наоборот, я слишком остро чувствую одиночество. Это были хорошие часы, но опять пошли дожди, да и топчан у нас взяли для сцены, теперь я опять по вечерам одна. Хотелось бы погулять: здесь очень красивая местность, да не с кем. Ваву не вытянешь, она все время занята, только разве в Saint-Jean к своей приятельнице Миле Завалишиной, она еще бегает с удовольствием. Но в такую гнусную погоду никуда не пойдешь.

Недавно мы получили из Сербии письмо от Донникова. Странно, скучал о семье, говорил, что хоть к большевикам пойдет, только в Харьков; а вот вместо этого попал в Сербию, с ним Медведев и Решетников. Живет он под фамилией Ветани (от имени жены и дочерей — Вера, Тамара, Нина). Он написал коротенькое письмецо, не совсем верил, что мы эвакуировались. Конечно, приятно получить от своих весточку, но я-то думала, что он давно в Харькове и рассказывает о нас.

Затосковала я на лоне природы, затосковала. И куда меня тянет — не знаю. В Россию? Нет, не хочется к большевикам. Хочется во Францию, в шумные, многолюдные города.

Мамочка с Папой-Колей часто спорят. Мамочка говорит, что мы бежали из России, спасая свою жизнь, что это трусость и малодушие. Папа-Коля возражает. Я тоже с Мамочкой не согласна. Мы не захотели мириться с большевиками, взяли да ушли. Это прекрасно! Мы готовимся к новой борьбе, мы храним идею. Но уж это я слишком увлекаюсь. Пожалуй, мы только и храним ее. А тут еще щекочут сердце слухи о перевороте; как будто что-то произошло, и скоро мы вернемся в Россию. Машуков сказал, что или через три месяца, или через три года. А игра Папы-Коли в кинематографе тоже кончилась. Предлог такой, что нельзя работать в Бизерте, не сходя с пайка. Но говорят, что инспектор классов Александров ходил в Contr^ole Civil [164] и там сам подложил свинью нашим музыкантам. Вообще, мне он страшно не нравится, ужасный подлец. Зато уж мне нравится Китицын; не знаю почему, но страшно нравится. По-моему, он единственный честный работник в Корпусе.

164

Гражданский контроль (служба) (фр.).

Но вообще жить по лагерям не сладко. Один корпусной мичман застрелился на «Ксении». Говорят, еще пять мичманов застрелились, но только это скрывают. Паёк прескверный.

8 / 21 марта 1921. Понедельник

Прочла книгу Слащева [165] и окончательно расстроилась. Поплакала тихонько, грустно, что там происходили такие интриги и гадости, но кто прав, кто виноват, теперь трудно понять, а человека жаль. И так уж я хандрю за последнее время, такая гнусная погода, ветры, дожди очень скверно влияют на настроение. Ничего не хочется делать, да и нет никакого определенного дела. Из России доходят скверные известия, что Кронштадт пал, восстание подавлено, и все это удовольствие стоило несколько тысяч жизней и два броненосца. Англия уже заключила союз с большевиками. Положение беспросветное. Все это вместе так тяжело и грустно, я даже плакала сегодня ночью, к тому ж плохой сон увидела, Харьков вспомнила, Таню. Мне и теперь хочется плакать.

165

Речь идет о книге: Слащев Я. А.Белый Крым (1920).

Поделиться с друзьями: